Он сидел, опустив плечи, угрюмо глядел мимо меня в окно. Лампа под зеленым абажуром освещала его лицо, оставляя комнату в полутьме. Огонек лампы отражался в его глазах, которые сейчас казались совсем янтарными. Помолчали.

— Вот что, Дмитрий, — негромко заговорил я. — Ты знаешь, силой я никого не держу. И тебя держать не стану. Но одно я тебе скажу: так друзья не поступают.

Он быстро взглянул на меня и снова отвел глаза.

— Так друзья не поступают. Ты знаешь, что здесь было. И знаешь, как трудно добиться, чтоб ребята стали жить по-человечески, чтоб стали они людьми. Чтоб наш дом из самого поганого, на который все пальцем показывают, стал самым хорошим. Ты знаешь: если бы не ты, не Стеклов, не Жуков, было бы во сто раз трудней. Вы поняли, помогли, стали рядом, как друзья, как товарищи. Думаешь, я и Алексей Саввич, все мы, воспитатели, этого не понимаем, не ценим? А теперь, на полдороге… нет, какое на полдороге — в самом начале пути, когда все трудное еще впереди, ты говоришь: ухожу. Уходи. Я тебя удерживать не стану. Друзей не держат, не упрашивают, они сами приходят и сами остаются.

Он сидел теперь, поставив локти на край стола, упершись подбородком в ладони, и пристально, не мигая смотрел мне в глаза.

— Неужели для тебя наш дом — все равно что проходной двор? — прибавил я тише.

Он молчал. Я поднялся, отошел к окну и, глядя в темноту, на мгновенье вспомнил: вот так у окна стоит Антон Семенович, а я сижу у стола и слушаю его…

— Спокойной ночи, Семен Афанасьевич, — услышал я.

— Спокойной ночи, Дмитрий.

Он встал, пошел, на какую-то едва уловимую долю секунды задержался у двери — и вышел.