История была такая.

Год назад он проигрался Репину. Сначала игра шла на деньги — Колышкин спустил всё до копейки. Стали играть в долг. Когда дошло до двухсот рублей, Репин сказал: «Тебе их все равно никогда не отдать. Что будешь делать?» — «Давай еще сыграем. Отыграюсь». И тут Репин поставил условие: если и на этот раз Колышкин останется в проигрыше, это будет означать, что он проиграл себя. «Это значит, — сказал Репин, — я имею право сделать с тобой, что хочу: велю — не отказывайся, ударю — не отвечай, и вообще ты больше себе не хозяин». Сыграли еще. Михаил проиграл. «Ну вот, — сказал Репин, — пока не отдашь двести рублей, считается — ты проиграл себя. Что хочу, то с тобой и делаю».

— Ничего он такого не делал, — глухо, на одной ноте рассказывал Колышкин. — Нет, не бил. Нет. Я и раньше делал, как он велит. Но теперь уж знал: иначе нельзя. Когда вы пришли — помните? — он сказал: «Открой сарай, выпусти быка». Я не хотел, а он: «Ты что, забыл?» Я и выпустил Тимофея. Он вас тогда чуть не убил. А разве я хотел?.. Еще Репин велел, когда ночью дежурю, в случае чего тревогу не давать…

— Ах, вот что! — сказал я.

— Нет, нет, — заторопился Михаил, — когда Нарышкин первый раз приходил, я не дежурил. Тут я не виноватый. Но я знал, что это он, я его потом на базаре видел. А Репин велел молчать. Я и молчал. Ну вот, — продолжал он угасшим голосом, — так он велел одно, другое. Сперва было наплевать, а теперь чего-то не могу я. Денег мне этих взять неоткуда. Вот и решил: уйду. А вы не обижайтесь, Семен Афанасьевич…

Он замолчал — то ли с отчаянием, то ли с облегчением, что все уже сказано. Молчали и мы. Слышно было, как сонно посапывает в углу Костик. Хоть и любопытно было малышам, а уснули мгновенно, так и не дослушали, что же это с Колышкиным.

— Послушай, — сказал я наконец, — у меня к тебе просьба: ты подожди.

— Семен Афанасьевич, уж лучше сразу, пока я решил!

— Потерпи, прошу. Ты мне веришь? Совсем немного потерпи. Я тебе сам скажу, когда уходить.

Мы встретились глазами — Колышкин не отвел, не опустил своих, и я их не узнал. Я привык к его сонному взгляду, к глазам плоским и тусклым, словно бутылочное стекло, — взгляд их не освещал лица, не открывал никаких глубин, их уж никак нельзя было назвать зеркалом души. Теперь они были промыты насквозь, и в них, как в голосе, я без труда узнал и отчаяние и облегчение.