— Мне некогда шутки шутить, я спрашиваю: где заведующий детским домом?

— Да какие шутки, гражданин? Я же вам говорю — я заведующая! — уже с раздражением повторила женщина.

И тут случилось то, чего я обычно боюсь: я «потерял тормоза». В ушах зашумело, в груди стало тесно и жарко.

— Так вот: с этой минуты вы не заведующая, — прошипел я сквозь зубы, чувствуя, что еще секунда — и начну орать на нее.

Каким-то краем сознания я понимал, что слова мои нелепы: я не имею никакого права снимать ее с работы. Но даже если бы я только что не видел замызганных кроватей без простынь и грязного Петьку в одном башмаке, если бы я увидел только ее в этом халате и светлых чулках, заштопанных черными нитками, этого было бы достаточно: я готов был жизнь свою положить на то, чтобы ее тут же, немедленно, убрали отсюда.

Через три минуты я шагал по тропинке к станции, скрипя зубами, задыхаясь от ярости.

Если ребенок растет в плохой семье — это несчастье. Если он учится в плохой школе — это худо. Но если он живет в плохом детском доме — это страшнее всего. Детский дом для него все: и семья, и школа, и друзья. Здесь возникают его представления о жизни, о мире, о людях, здесь он растет, учится, становится человеком и гражданином. И детский дом не может, не имеет права быть средним, «неплохим». Он непременно должен быть очень хорошим.

Воровство всегда гнусность и преступление. Но воровство в детском доме — это преступление неискупимое, за которое нужно наказывать самой суровой, самой полной мерой. Здесь государство доверило воспитателю детей, лишенных родителей. Красть у этих детей — что может быть подлее?

Я ни минуты не сомневался в том, что здесь, в доме за высоким забором, крали без зазрения совести. Здесь даже не пытались создать видимость какого-либо благополучия. Все было ясно и откровенно. Одного только я не мог понять: как такое происходит неподалеку от Ленинграда, да не в двадцатом году, а сейчас!

Возвратившись в Ленинград, я прямо с вокзала пошел в гороно и, несмотря на неприемный час, прорвался в кабинет начальства.