В день прибытия последнего посольского отделения, семейство Юшковых отправилось в деревню, с небольшим во ста верстах от Казани и в одной версте от Сибирского тракта находящуюся. Сыновья взяли с меня слово, пригласив моих товарищей, своротить к ним с дороги, погулять, попировать у них и дали обещание отпустить нас с пирогами и другими съестными припасами.

Я объявил о том Сухтелену: он любил покушать, ибо у эгоистов всегда славный желудок. Разыгрался в нём аппетит тем более, что в упраздненном городе Арске и в следующих за ним селениях в тот день никого найти и ничего достать было нельзя. К вечеру, вступив в Вятскую губернию, приехали мы в богатое татарское селение Янгул и остановились у зажиточнейшего из жителей. Хозяин, видно, был плохой магометанин, потому что встретил нас с полдюжиной нарумяненных и набеленных женщин; они что-то праздновали и пригласили нас с собой за трапезу; но не было возможности: так на столе всё было неопрятно и так чувствителен был дух кобыльего мяса. Между тем присланный нарочно от больного исправника объявил нам, что он было велел тут готовить для нас обед, но что Юшковы тому воспрепятствовали, сказав, что они сами нас целый день будут дожидаться. И так мы к ним отправились. Давно уже смерклось, и подле меня, в темноте, Сухтелен беспрестанно восклицал: «Ах, далеко ли нам еще до пирогов!» Мы въехали на широкий двор, и один лай собак нас встретил; все уже улеглись. Кто-то во тьме появился, и мы от него настоятельно стали требовать, чтоб он разбудил и вызвал к нам молодых господ. Они потихоньку вышли в халатах и шепотом стали извиняться, что не могут нас принять, ибо боятся потревожить сон семидесятилетней матери, указали нам на городок Малмыж, в десяти верстах от них лежащий, и обещались на другой день сами туда к нам приехать. Нет, досады обыкновенно хладнокровного Сухтелена описать невозможно; к счастью она обратилась не на меня. «Какие неучи, повторял он, а еще дворяне и гвардии офицеры! Их мать, их мать! Что нам до их матери? Разве я приехал обольщать, соблазнять ее? Я приехал, чтоб есть».

Утешение ожидало нас в Малмыже. Он еще не был опять возведен в звание уездного города, однако же в нем жил прежний городничий, без должности, но не без дела. Любовь жителей давала ему содержание, и они добровольно шли к нему на суд. Забыть его имя могло бы еще быть извинительно, но не спросить даже о нём, право, гадко; а мы это сделали. У него была страсть ловить всех проезжих и угощать у себя, и потому-то нас прямо к нему и ввезли. Комнаты были высокие, дом не очень велик, но отменно опрятен; через пять минут он осветился, а через полчаса поспел ужин, который стоил двух обедов: всё было изобильно, просто, свежо и хорошо приготовлено; у людей с похвальными наклонностями всегда бывает и вкус. Чело Сухтелена просияло; не умея говорить по-русски, он хозяину за столом беспрестанно делал ручкой, как бы мысленными поцелуями желая изъявить ему свою благодарность; похвалам ему не было конца, равно как и брани Юшковым. Я умирал со смеху и не замечал, что тут есть нечто обидное, презрительное от иностранца и жителя столицы к русским и провинциалам, коих они почитают обязанными им угождать. Мы спали также хорошо как и ужинали.

Мы едва успели проснуться часу в десятом, как нагрянули братья Юшковы, на собственных лихих шестерках. Нелидов встретил их чрезвычайно вежливо, а Сухтелен очень холодно. Хозяин сунулся было с завтраком, но они едва дозволили нам выпить по чашке чаю. В двадцати верстах было их селение Гоньба с винокуренным заводом, на берегу широкой реки Вятки и у самой переправы через нее. Повара с раннего утра были туда отправлены, и там происходила страшная стряпня, чтобы сколько-нибудь вознаградить за тщетные наши ожидания накануне. Не более как в час прилетели мы туда на борзых конях и в просторной избе приказчика нашли уже накрытый стол. Скоро стал он гнуться под тяжестью приносимых блюд, и Сухтелен у Юшковых начинал уже пожимать руку. Пресыщенный, упоенный старик был растроган, и когда в лодке, переплыв реку, гостеприимные братья на другом берегу её стали с нами прощаться, он с нежностью их поцеловал. «Вот пример, — говорил он мне потом наставительно, — что никогда не надобно спешить с суждениями своими о людях». А я позволил себе заметить ему, что кажется только в России можно быть так взыскательным с незнакомыми, и он замолчал.

Этот случай напомнил нам, что необходимо нужно заботиться о дальнейшем нашем продовольствии. Я предложил Нелидову следующий план. У каждого из нас было по одному слуге; камердинер Нелидова, как Метр-Жак, был в тоже время и повар; от первой должности каждый день надлежало увольнять его на всё то время, что он будет заниматься другою, а покамест все наши люди должны находиться к услугам его господина. Вот еще другое. Я успел заметить, что молодому Клементу хочется играть какую-нибудь роль, хотя бы весьма не важную; его надзору были поручены три или четыре качалки[92] с нами отправленные. Но этого было мало для его деятельности. Он был очень чинопочитателен, а как он находился в четырнадцатом классе, а Нелидов в пятом, то мне пришло в голову создать для него новую должность, род адъютанта при начальнике нашего отделения. В сем звании, должен он будет каждое утро ранее отправляться для заготовления провианта в том месте, где у нас назначен обед и с Метр-Жаком там нас дожидаться. Скромный Нелидов боялся обидеть его таким предложением, но я взялся сделать оное от его имени и имел совершенный успех. Новые заботы чрезвычайно полюбились Клементу и польстили его честолюбию, которое между людьми в таких разных видах является.

От реки Вятки начинаются селения того народа или финского племени, которому она дала свое имя, равно как и всей области и главному её городу, прежнему Хлынову. Тогда была рабочая пора; жители сии, Вотяки, целый день были в поле, и мы мало их видели. Они рослее, дороднее и опрятнее других Чухонцев, но мне показались столь же бессмысленны. Язык их должен быть не весьма благозвучен, судя по названиям их деревень, в коих учреждены были станции: Какси, Можги, Пумсы, Бокчегурты, Чемошуры. Они пугали избалованный мой слух, ибо тогда все романисты и поэты именами старались ласкать его: ныне с такими именами не только можно написать героическую поэму, но пожалуй втереть их и в идиллию.

Мы ехали дремучими лесами, почти того не примечая; просека были сажень во ста ширины, и вечно подле тени, мы никогда не знали её: а жар был летне-северный, то есть нестерпимый. Потому-то решились мы ехать только ночью, а днем отдыхать; станционные же избы представляли к тому большие удобства, ибо простором своим они бы в маленьких городах могли называться домами. Лесу было вдоволь, щадить его было нечего, и строение сих изб стоило не дорого.

Во время отдыха на одной из сих станций, мы с удивлением увидели вошедшего к нам офицера в Преображенском мундире. Это был граф Толстой Федор Иванович, доселе столь известный под именем Американца. Он делал путешествие вокруг света с Крузенштерном и Резановым, со всеми перессорился, всех перессорил, как опасный человек был высажен на берег в Камчатке и сухим путем возвращался в Петербург. Чего про него не рассказывали! Будто бы в отрочестве имел он страсть ловить крыс и лягушек, перочинным ножиком разрезывать им брюхо и по целым часам тешиться их смертельною мукою; будто бы во время мореплавания, когда только начинали чувствовать некоторый недостаток в пище, любезную ему обезьяну женского пола он застрелил, изжарил и съел; одним словом, не было лютого зверя, с коего неустрашимостью и кровожадностью не сравнивали бы его наклонностей. Действительно он поразил нас своею наружностью. Природа на голове его круто завила густые, черные его волосы; глаза его, вероятно от жара и пыли покрасневшие, нам показались налитыми кровью, почти же меланхолический его взгляд и самый тихий говор его настращенным моим товарищам казался омутом. Я же, не понимаю как, не почувствовал ни малейшего страха, а напротив, сильное к нему влечение. Он пробыл с нами не долго, говорил всё обыкновенное, но самую простую речь вел так умно, что мне внутренне было жаль, зачем он от нас, а не с нами едет. Может быть, он сие заметил, потому что со мною был ласковее, чем с другими и на дорогу подарил мне скляницу смородинного сиропа, уверяя, что, приближаясь к более обитаемым местам, он в ней нужды не имеет. Столь примечательное лицо заслуживает, чтобы на нём остановиться, но я надеюсь еще с ним встретиться в сих Записках и поговорить об нём пообстоятельнее.

Скоро вступили мы в переднюю Сибири, в Пермскую губернию; тут опять появились русские селения. Мы нашли один только труп городишка Оханска, который за месяц до нашего приезда весь выгорел; на крутом берегу Камы, высоко и одиноко торчал еще дом, занимаемый приказчиком Злобина, содержателя питейного откупа во всей губернии. Он угостил нас по-злобински, пока через реку переправляли наши повозки. Славное вино развеселило сердца наши, и радость в нас умножилась, когда в сопровождении сего приказчика, на двенадцативесельном его катере, оглашенные песнями его гребцов, мы стрелой полетели через широкую Каму. Долг благодарности заставил нас вспомнить о Юшковых, о Гоньбе и о реке Вятке. Но что она в сравнении с Камой, с этим образчиком рек зауральских! Всем она взяла, сия величественная Кама, и шириной, и глубиной, и быстротой, и я не могу понять, почему полагают, что она в Волгу, а не Волга в нее впадает.

Ночью, часу во втором, приехали мы в губернский город Пермь и достучались у городничего до указания нам квартиры. Въехав в Пермь, особенно при темноте, некоторое время почитали мы себя в поле: не было тогда города, где бы улицы были шире и дома ниже. Это не было царство как Казань и Астрахань, не княжеский удельный город, даже не слобода, которая, распространяясь, заставила посадить в себя сперва воеводу; это было пустое место, которому лет за двадцать перед тем велено быть губернским городом, и оно послушалось, но только медленно. Торговля есть первое условие существования новых городов; и здесь, хотя слабо, но она одна его поддерживала. Десяток каменных двухэтажных купеческих домов красовались уже в стороне на берегу Камы, тогда как главный въезд и главные улицы находились в том виде, в котором ночью не столько узрели мы, как угадали их. Утром мы еще более изумились пустоте города Перми: только одна узкая дорога посреди улицы была наезжена; всё остальное обратилось в тучные луга, на которых паслись сотни гусей.