Я имел адрес квартиры нанятой моим отцом и нашел в ней особо приготовленную для меня комнату. Сестры в Москве были мне без памяти рады; но то ли дело было в Петербурге с родителями! Только отец мой несколько сожалел о неудачном для меня окончании столь дальнего путешествия.

Семейство Тулиновых также находилось тогда в Петербурге. Запрещения ввоза иностранных изделий тогда еще не существовало, и суконными фабриками можно было тогда только что жить, а не наживаться. Старший сын, Алексей Иванович, как сказал я в одной из предыдущих глав, несмотря на свою молодость и при весьма похвальных свойствах, имел чрезвычайную алчность к богатству, а единственные почти источники его находились тогда в питейных домах: откупщики были настоящие алхимисты, которые нашли не камень философский, а жидкость. В Сенате назначены были торги на новые питейные откупа, и молодой Тулинов уговорил родителей испытать счастье на сем новом для их семейства торговом поприще. Но толпа искателей Фортуны против прежних четырехлетий чрезвычайно увеличилась, и в той же мере и цены на право продавать водку, равно как и казенные доходы. Таким образом не слишком выгодно взял Тулинов на откуп Пензенскую губернию, что отцу моему было весьма неприятно: ибо явно помогать ему в его кабацких делах было бы неблаговидно, а отказывать в помощи родственнику и жестоко, и несправедливо.

Таким случаем, каковым было пребывание в столице двух столь близких ему семейств, не оставил брат мой Николай воспользоваться, чтобы в первый раз молодой жене показать Петербург. Я до тех пор еще не видывал её, и хотя грешно позавидовать брату, признаюсь, что сделал сие. Она была из числа тех существ, которые посылаются минуту погостить на земле, чтобы показать, до какой степени смертные могут уподобиться небожителям, и потом опять улететь домой.

Весною в конце апреля приехал и старший брат мой, Павел. Он во время похода следовал за армией; когда я перебирался через горы вокруг Байкала, проезжал он с войсками через Венгрию, и когда со столь отдаленных, противоположных точек сошлись мы вместе, то имели что друг другу порассказать. Моим родителям, на чужой стороне, было усладительно видеть себя окруженными большею частью своего семейства. Припомнив себе всё что в это время до него относилось, что мне казалось дороже всего, скажу о том что мог тогда видеть и заметить в городе и в обществе.

Расположение умов нашел я в Петербурге иное чем в Москве. Там позволяли себе осуждать Царя, даже смеяться над ним и вместе с тем обременять ругательствами победителя его, с презрением называя его Наполеошкой. Здесь напротив были воздержнее: все чувствовали, что унижение, понесенное главою народа неизбежно должно разделять с ним всё государство. Самое негодование на сильного противника нашего было глубже и пристойнее; большего уныния не показывали, все храбрились, последнюю победу его усиливались приписывать более счастью чем искусству, и желание новой с ним войны было общее. Знатная молодежь, воспитанная эмигрантами и участвовавшая в сей войне, не столько ненавидела в нём врага своего отечества, как маленького поручика, дерзнувшего воссесть на престоле великого Людовика; она спесиво и грозно толковала о будущих своих подвигах, над чем иные тайком смеялись, будто по ошибке вместо геро называя их зеро, и розданным ей во множестве Анненским шпагам давая название ослиных шпаг: âne вместо Anne. Чувствами выражаемыми лучшим обществом, двором и гвардией, должен был Государь остаться доволен, хотя французский роялизм, а еще более раболепство в сем случае принимали цвет патриотизма; к сожалению другого почти не бывает в новой столице. С другой стороны, приверженцы Англии указывали на нее как на якорь нашего спасения, и влияние её на дела наши сделалось еще сильнее прежнего. Несмотря на мое неведение, с этого времени начал я ее ненавидеть: мне казалась обидна мысль, что мы в числе народов, коих гордые островитяне, вне континентальных опасностей, нанимают, чтобы сражаться за их выгоды.

Одного из последователей английской системы не щадило тогда общее мнение. Князь Адам Чарторижский, управлявший иностранными делами и находившийся во время путешествия и Аустерлицкого сражения при Государе, сделался всем ненавистен. В средних классах называли его просто изменником; а тайная радость его, при виде неблагоприятных для нас событий, не избежала также от глаз высшей публики. Император в это время дорожил еще мнением России, которая громко взывала к нему об удалении предателя, и Чарторижский, к концу лета, должен был оставить министерство, сохранив только звание попечителя Виленского университета. Мне сказали, что по возвращении из посольства должен я был непременно к нему явиться, и я исполнил сие как весьма тягостную для меня обязанность. В прихожей нашел я дежурного, который пошел обо мне докладывать; он был один и чрез пять минут велел позвать меня к себе. Пройдя длинный ряд комнат, я вошел в его кабинет; он не сидел, а стоял за высоким письменным столом, оборотился ко мне с приятною улыбкой, сказал несколько вежливых вопросов и кончил предложением вступить под его начальство. Я, поклонясь только, поблагодарил, не стараясь давать отказу своему никакого благовидного предлога. После, не один раз жалел я о том; но тут, когда он был так добр со мною, право, кажется, готов бы я был его зарезать. Не знаю, чем заслужил я его милость. Наружность ли ему моя понравилась, или нерусское мое прозвание, или предполагаемое во мне неудовольствие за сделанную мне несправедливость? Это был единственный раз, что я его видел, и предубеждение мое до того не простиралось, чтобы не заметить, как приятно было выражение лица его, несмотря на слишком выдвинутую вперед нижнюю челюсть.

Прежде того, успел я являться к настоящим моим начальникам, Кочубею и Сперанскому! Оба приняли меня холодно и сухо, ни о чём не спросили и сказали только, что я по прежнему могу заниматься в канцелярии, то есть, в переводе, по прежнему могу ничего не делать. Более любезности, гораздо более внимательности нашел я в гостиных, куда ввели меня привезенные от товарищей письма. Я не думал ими воспользоваться и сначала, развозя их, отдавал просто швейцару; но мне суждено было иметь свою минуту известности. Меня отыскали, я получил приглашения и был осыпан учтивостями и расспросами. Несколько месяцев прежде меня воротился Шуберт с сыном; но в большом свете он ни с кем не был знаком, никуда не показывался и прибыл в такую минуту, когда все умы заняты были происшествиями на Западе. Сверх того он приехал из Иркутска, следовательно из Сибири, что совсем было не диковинка; я же первый как будто прямо из Китая. Вот тут-то, и только в это время, случилось мне раза два или три быть в доме Гурьевых. Димитрий Александрович тогда еще не был министром; но и тогда подведомственных ему чиновников в Кабинете и Удельном Департаменте подавлял тяжестью ума своего; в свете же имел все замашки величайшего аристократа, хотя отец его, едва ли не из податного состояния, был управителем у одного богатого, но не знатного и провинциального помещика. За то сам он женился на графине Салтыковой, престарелой девке, от руки коей, несмотря на её большое состояние, долго все бегали. Прасковья Николаевна, тогда уже дама довольно пожилая, была расточительна на ласки с теми, коих почитала себе равными или с коими хотела сравняться, и раздавительно горда со всеми, кои казались ей ниже её. Сия чета, в начале девятнадцатого века, открывала у нас торжественное шествие его финансовой знатности; в сем доме имел вес титул, но только в соединении с кредитом при дворе; одно богатство, но только самое огромное, и наконец мода, которая как из людей, так и из нарядов, не всегда самое лучшее выставляет и вводит в употребление. Вот куда я попался, и вот какова сила предрассудков, что, внимая приветам хозяев, некоторое время я чувствовал себя несколькими вершками выше прежнего.

У Нарышкиных не имел я нужды в новой рекомендации, чтобы хорошо быть принятым. Однако же чадолюбие Александра Львовича заставило его быть еще любезнее с человеком, которого сын его письменно называл своим приятелем.

Сестра его, жена нашего посла Головкина, Катерина Львовна, которая после отъезда моего воротилась из Италии и к которой не имел я письма, сама пожелала со мной познакомиться. Но знавши, трудно было сказать, сколько ей от роду лет. Еще смолоду имела она мужские черты, была непригожа и старообразна. А как дурнота лица имеет в себе какую-то твердость, одеревенелость, которая долго противостоит действию времени, тогда как цвет красоты так скоро от него вянет, то Катерина Львовна лет в сорок пять была тоже, что в шестнадцать: дурна собою и не стара. Прибавьте к этому, что она была стройна, как двадцатилетняя дева и что наряд её соответствовал её стану; еще прибавьте к тому её ловкость, ум, необыкновенную любезность, сильное желание нравиться (мне бы не хотелось прибавить — её щедрость), и вы без труда поверите, что были люди, которые охотно соглашались ее любить. Я не был в числе их; без всяких видов была она мила со мною, и я бескорыстно любил её общество и разговор. Опытные женщины единым взглядом умеют измерять силу чувства, которую могут они ожидать от предстоящего мужчины, и вообще зрелость лет предпочитают красивой незрелости. Графиня Головкина была уже давно только по имени супругою; искренняя, нежная, взаимная дружба с мужем давно уже заступила место, даже я думаю, не любви супружеской, а только её обязанностей.

Если б у единственной дочери их, Наталии Юрьевны, не были слишком крупные черты, то она могла бы почитаться совершенной красавицей. Однако же молодость её, свежесть, тогда еще пристойное и тем еще более привлекательное её кокетство, многих сводили с ума. Она лет шестнадцати была выдана за графа Александра Николаевича Салтыкова, второго сына фельдмаршала Николая Ивановича, и хотя смотрела еще невестою, но была уже тогда матерью четырех дочерей[106]. Муж её был бледен и сух и казался старее своих лет. Выросши вместе с императором Александром, коего главным воспитателем был отец его, имел он в манерах что-то с ним сходное: важность без спеси и учтивость, удерживающую всякую короткость. Умственным образованием он мало отличался от других вельможеских детей того времени, напитан был французской литературой, проникнут духом французской аристократии и исполнен знания французской истории. Нужно ли сказать, что на французским языке объяснялся он лучше, чем на природном? На нём однако же не упускал он случая искренно хвалить свое отечество: он был воспитан при Екатерине. Какая-то детская ссора, какое-то неприятное происшествие во время их младенчества с Государем, сего последнего более чем охладили к нему. За то общее мнение сильно его поддерживало: предполагаемые в нём познания, вид спокойствия, непоколебимости, любовь к отчизне заставляли в нём видеть истинно-великого государственного человека и сетовать, что он занимает ничтожное место члена Иностранной Коллегии. Александр, который в жизни столько раз жертвовал сердечными склонностями общему желанию, общему благу, впоследствии призывал его к высоким должностям; но, к сожалению, в делах оказался он ниже своей репутации.