По вступлении Павла на престол Зубов низвергнут, и Копиев остался без подпоры с своими пресловутыми фарсами. Всех возмущала тогда перемена мундирной формы по старинному прусскому образцу, все возроптали, и Копиев пожелал угодить общему мнению. Он, как говорили тогда, выкинул штуку: заказал себе в преувеличенном виде всё, ботфорты, перчатки с раструбами, прицепил уродливые косу и пукли, и в этом шутовском наряде явился к Павлу, который шутить не любил. Но в первые дни он хотел казаться милостивым и снисходительным, удовольствовался тем, что виновного посадил на сутки под арест и велел отправить в драгунский полк, к которому он принадлежал и который стоял в Финляндии. Анекдотов про него была куча; он не унимался, по старой привычке неосторожно врал и ругательными насмешками продолжал преследовать Царя. Тут ему даром не прошло: он разжалован в рядовые и записан в гарнизонный полк там же в Финляндии. В сем горестном положении влюбился он в единственную дочь одной небогатой помещицы, которая, к его счастью, согласилась ее за него выдать[140]. Донесением этого события умели искусно растрогать, разжалобить императора, который велел отставить его прежним подполковничьим чином, но там же в Финляндии оставить на жительстве. Тогда сам он купил там поместье и думал поселиться в нём на веки. В первые месяцы при Александре, Пален и Зубовы делали что хотели; они вызвали Копиева из заточения и в сравнении с сверстниками доставили ему прямо чин генерал-майора; но времена переменились, и после того никогда уже он употреблен быть не мог.
Он теперь более чем в пожилых годах. Не один десяток лет оставался он, можно сказать, в неподвижном состоянии; самые черты лица его почти не изменялись, но отношения к нему общества совсем переменились. Бесчинство и богохульство в старости во всяком должны производить омерзение; его циническая неопрятность и совершенно еврейская алчность к прибыли, без всякого зазрения совести и как бы на показ выставляемая, должны были рождать к нему отвращение. Странно, как с умом его он был всегда нечувствителен ко всеобщему неуважению: лишь бы сорвать улыбку, хотя бы презрительную, и он оставался доволен. С Болотниковым он сходствовал скупостью; но у того хоть всё было в обрез, за то всё опрятно, а у этого и мебель, и люди, и сам он всё оборвано, всё запачкано, всё засалено, не от небрежности, а от износки. Он век проходил в зеленом фраке; уверяли, что для того скупает он поношенное сукно с билиардов, и что заметны были даже пятна, напоминающие места, где становились шары. И он же всегда ругался над графом Хвостовым, утверждая, будто его назвать нельзя без «с позволения сказать». Веселый ум всегда встречал я с удовольствием, и я вкушал Копиева, как говорят французы; но, признаюсь, иногда и мне от него тошнилось.
Я не назвал его между литераторами, потому что он совсем с ними не водился, хотя, так про себя, и писал стихи и драматические творения. Его шутовски-забавные комедии: Лебедянская Ярмарка, Княгиня Муха и другие были играны при Екатерине с успехом и напечатаны. Он любил русить иностранные слова; у него выше сего заимствовал я слово апропее; про лифляндских помещиков говорил он, что у кого из них более поместьев, тот и фонее. Из множества стихов, коими иногда душил он меня, одно четверостишие осталось у меня в памяти. Он питал любовь к какой-то княжне, которая на нее не отвечала, что приписывал он холодности её сердца, и он написал:
Боже Ты, ее создавши,
Иль мой пламень утуши,
Иль все прелести ей давши,
Дай хоть крошечку души.
Кажется, как бы легко сделаться ему порядочным человеком. Он никогда не был развратник, а только что срамослов; всегда шутил над семейными и супружескими добродетелями, а был верен и предан жене своей, благонравной, скромной и пристойной, и без памяти любил детей; ни против кого не имел ни злобы, ни зависти, а не о ком не умел сказать хорошего слова; для красного словца, как говорилось тогда, не щадил он, если не отца, то матери и сестер, к коим, впрочем, чрезвычайно был привязан. Наклонности, полученные нами в первой молодости, видно, ничто исправить не может.
Раз, вечером, встретил я его у Болотниковой, и он вдруг предложил мне прокатиться с ним в Финляндию, для свидания с сестрою и зятем. Это было в конце марта, и между многими другими препятствиями заметил я ему, что совершенная распутица; он уверял меня, что зимний путь там еще месяц простоит. Вот какая была у него цель: он жену и весь дом давно уже отправил на всё лето в деревню, а при нём находился один только человек, которого непременно надобно было ему оставить в Петербурге; он рассчитывал, что при мне верно будет слуга и что в зимней перекладной повозке, издержки пополам, езда будет стоить ему дешевле, и что таким образом выиграет он и деньги, и прислугу, и общество. Не знаю, как он сделал, только меня подговорил. Не видя никакой надежды скоро получить место с жалованьем, я всё реже стал являться в канцелярию к Рибопьеру и едва в месяц раз туда показывался; для кратковременной отлучки мне отпуска просить было не нужно, так я думал по крайней мере. Подорожная была у Копиева, и сборы мои не могли также быть велики.
Мы выехали или, лучше сказать, мы вышли из Петербурга 30 марта, в четверг на Страстной неделе. Как выше сказал, я жил на берегу Невы; он зашел ко мне, и мы стали перебираться по настланным мосткам через гибкий и местами треснувший лед на Выборгскую сторону; за нами несли наши чемоданы. На противоположном берегу в это время обыкновенно дожидаются повозки с конями; но как на улицах была везде одна жидкая грязь, то, положив в них пожитки наши, мы сами не сели, а предпочли идти пешком по доскам, возле домов, до самой заставы. За нею едва ли было лучше, и мы шагом до станции Дранишниковой должны были тащиться по голой земле. Далее, действительно Копиев был прав, и мы нашли зимний путь, если не лучший, то, по крайней мере, возможный.