Оба полковника сии прежде всего принялись за полковую экономию. Пока средства не истощались у жителей, ни они, ни ратники роптать не смели. Но когда голод привел их в отчаяние, последние возмутились, из своей среды выбрали себе начальников, а офицеров перевязали и вероятно сделали бы тоже с полковниками, если б сии последние заблаговременно не успели спастись бегством.

Сие происходило в двух городах, Саранске и Чембаре, полтораста верст один от другого отстоящих. Ни бесчинства, ни грабежа не было; воины требовали одной пищи, и понаевшись сделались спокойнее и смирнее. Ужасу было много у нас в продолжение двух или трех дней. Но скоро подоспели другие ополченные, сам граф Толстой прискакал в Саранск, и мятеж утушен без кровопролития. Дело обошлось как нельзя лучше: виновных не нашлось, полковники с глазу на глаз названы мошенниками, а рядовым веред фронтом объявлено, что их хорошо будут кормить; но если впредь что-нибудь подобное они затеять, то десятый из них будет расстрелян; всё же дело под шумок представлено выше действием неудачного подговора каких-то небывалых лазутчиков. В половине января, бунтовавшие и уже покорные, равно как и разруганные, связанные и уже освобожденные, и начальствующие, преспокойно отправились вместе в дальний поход по направлению к Киеву.

С отбытием ополчения, казалось, что занятия нашего комитета, кроме приготовления отчетов, должны бы были прекратиться; ни мало. Не зная, достанет ли у немцев довольно смелости, чтоб явно присоединиться к нему; с другой стороны, видя с каким рвением и поспешностью, по единому слову его, земля русская рождает и образует рати; желая иметь достаточный запас воинов, в случае несогласия с немцами, — Государь повелел, чтобы набрано было, под именем резерва, второе ополчение, только в половину меньше первого. Из него велено отделить несколько штаб- и обер-офицеров, если не в ратном, то во фронтовом деле искусившихся. Геройский жар в некоторых успел уже погаснуть, и они охотно воспользовались случаем на несколько месяцев еще остаться, не покидать родимого края. Не оставалось более военных людей, высокое звание носящих, и надлежало довольствоваться менее чиновными. Казань избрана местом пребывания главного начальства нового ополчения, и оно поручено отставному артиллерии генерал-майору, Дмитрию Александровичу Булыгину, с теми же нравами, кои присвоены были графу Петру Александровичу Толстому.

Я знавал этого Булыгина, только немного. Он слыл весьма умным; об этом судить я не могу, ибо внимание мое не столько обращено было на его речи, сколько на наружность. Отец его был женат на придворной Калмычке, и образ её, в преувеличенном виде, резкими чертами напечатан был на лице сына. Говорили также, что он был отличный артиллерист, добрый и честный человек.

Губернским же начальником, вместо отбывшего генерала Кишенского, выбран был у нас отставной бригадир, граф Федор Андреевич Толстой; как говорилось в старину между военными: за неимением маркитанта блинник служит. На вопрос (если мне сделают его): какой это был Толстой? вместо ответа, отошлю я читатели к краткой родословной сей многочисленной ныне фамилии, здесь ниже в особой выноске помещенной[166]. Он и некоторые из братьев его служили припеваючи при Екатерининской гвардии до капитанского чина, потом вышли в отставку бригадирами, поселились в Москве и стали искать богатых невест; употребляли самые легкие и простые средства, чтобы быть счастливыми. Ему посчастливилось более других: со Степанидою Алексеевною Дурасовой, на коей он женился, приобрел он большой достаток. Даже для умеренного удовлетворения его вкусов надобно было много денег, и он бы разорился, если бы не был удержан бережливостью, можно сказать, скупостью жены своей. Он был несведущий, а не менее того страстный антикварий и собиратель всякого рода редкостей. Но как при покупке картин, манускриптов, медалей, всегда руководствовался он советами сведущих людей, то в собрание его немного попадало ничтожных вещей, и оно наполнено было драгоценностями. По природе мягконравный, он всегда казался весел, оставался спокоен духом и оттого-то, кажется, и поднесь тянется жизнь его. Воин был бы он плохой, и если вступил в ополчение, то вероятно для того, чтобы несколько времени, хотя бы с серым кафтаном, пощеголять генеральскими эполетами.

Супруга его решительно была и нелюбезна, и немиловидна. Она, по матери, была в числе наследниц знаменитого Твердышева, простого мужика, который с пятью только рублями, но с умом и честностью, с неимоверною деятельностью, изворотливостью и сметливостью, начал созидать огромную Фортуну свою. Он соорудил двадцать шесть железных и медеплавильных заводов, тем оживил и обогатил заброшенный дотоле Оренбургский край, и каждой из четырех племянниц своих, Дурасовой, Пашковой, Бекетовой и Козицкой, сверх сказанных заводов, оставил по шестнадцати тысяч душ крестьян. Каждый обломок раздробленного после них имения стоит еще не менее миллиона.

Графиня Толстая, подобно деду, не наживала богатства, а только умела сохранять его; заботливость её о том назову я чрезмерною, даже непристойною. В продолжение всего времени, что Москва занята была французами, на свет Божий не смотрела она, кляла Ростопчина и о том только жалела, что Наполеона не приняли с честью и не дозволили откупиться от него посредством сильной контрибуции. Мне случилось обедать у них в тот самый день, в который получила она известие о том, что великолепный дом её на Большой Дмитровке остался цел, что сделаны в нём некоторые повреждения, зато весь он загроможден нанесенными в него дорогими предметами; как сохранившемуся, так и приобретенному при донесении приложена была опись. Во время чтения улыбка показалась было на лице её, как вдруг залилась она слезами, воскликнув: «Я никак не нахожу тут прекрасного тюфяка моего, обшитого шелковой объяринной материей; злодеи погубили его!» Всех изумило и всем показалось это чрезвычайно гадко. Впоследствии единственную дочь свою выдала она за единственного графа Закревского.

И так наши помещики покряхтели, поморщились; но делать было нечего, принялись опять за набор людей и за пожертвования; через то на неопределенное время должно было продлиться существование нашего комитета. Это испугало почтенного председателя нашего Кашкарова. Более двадцати лет был он в отставке с бригадирским чином, изредка показывался в Москве и, хотя был холостой, совершенно свыкся с деревенскою жизнью. Долг дворянина, в тяжкий год для отчизны, вызвал его опять на временную службу; но бедствия миновались, дни становились всё длиннее, солнышко краснее и ярче, и всё тянуло его в мирное убежище, где жил он отцом и благотворителем дворни и крестьян. Ему не стерпелось, он отказался от места и сказался больным.

В великое затруднение поставлен был губернатор Голицын. По вздорным несогласиям с губернским предводителем Колокольцевым, как сказал я выше, умел он, чрез посредство главноначальствующего графа Толстого, совершенно устранить его от сего председательства. Тогда надлежало на место Кашкарова вызвать старшего по нём кандидата, который был ему во сто раз противнее Колокольцева. И кто же был сей кандидат? Отставной уже тогда обер-прокурор, ***, высокомерный, высокорослый человек, о котором что-то очень давно я ни слова не упоминал. С тех пор, как в сих Записках расстался я с ним, продолжал он служить экспедитором, или начальником отделения, в канцелярии министра юстиции и по возможности вредить моему отцу.

Наконец назначен он обер-прокурором в один из Московских департаментов Сената и находился там в виде делегата Сперанского. Если сей последний имел намерение через него распространить что-нибудь в древней столице, то весьма ошибся в своих расчётах: ***, всегда покорный, преклонный перед государственными властями, вооружался только против местных. Главнокомандующий, фельдмаршал Гудович, заседал тогда в Сенате и в нём хотел деспотствовать точно также, как и в городе; может быть, весьма основательно противился *** его незаконным требованиям; но в протестах своих употреблял выражения столь грубые, столь дерзкие, что дал старику всё право справедливо жаловаться на него самому Государю. Еще за полгода до падения Сперанского, несмотря на его покровительство, был он отставлен и поселился в своей пензенской деревне. В начале сентября 1812 года, внезапно явился он на дворянском съезде и действовал так быстро и так тайно, что едва не попал в председатели комитета для пожертвований. Дворяне имели только в виду его рост и его чин, и ахнули, когда им объяснили, что они выбрали друга и соумышленника подозреваемого в измене Сперанского. Голицын, яко знатный, почитал себя в обязанности ненавидеть сего последнего и, желая показать то ***-ну, обошелся с ним неучтиво; тот, кажется, отвечал ему тем же.