Когда, в начале царствования своего, Александр полюбил Каменный остров и твердым мостом соединил его с Крестовским, тогда вся эта сторона ожила. Муж княгини Белосельской, человек со вкусом образованным, хотя довольно странным, поселившись на острове, им принадлежащем, исправил и украсил дом и развел подле него сад. Он поселил несколько крестьян против Елагина острова, и угол между Каменным и Аптекарским очистив от леса, построил на нём увеселительные приманки, качели и горы, и уже в 1802 году француз Торси, во французских стихах, воспел это место под именем Жоли-Кантона. Лучшее общество сперва мало посещало еще сию прогулку, за то деревенька против Елагина с нововыстроенным трактиром сделалась вожделенным местом для немцев и особенно для молодых немок: накануне каждого летнего воскресного дня уже всё твердили они про Крештовски. Там, в трактирной зале, можно было найти тогда то, что на провинциальных балах, а может быть и на некоторых Петербургских, сделалось ныне так обыкновенно: табачный дым столбом и посреди его неутомимую пляску. Когда граф Строганов скончался, в конце 1811 года, дача его покрылась трауром, звуки музыки умолкли на ней, открытое место на Крестовском сделалось средоточием веселостей для всех окрестных, знатных и незнатных, островитян, и княгиня Белосельская, уже вдовствующая, всеми признана за Lady des Isles. Вокруг нового гулянья построила она несколько домов, и в одном из них, по милости Блудова, пришлось мне провести это лето.

Житье мне было славное: общество самое для меня приятное, квартира, стол, — всё даром; только это продолжалось недолго. Супруга Блудова была вновь беременна, и не знаю почему, не хотела родить на даче. В половине июля хозяева мои вдруг переехали в город, а я остался и из гостя превратился в хозяина, только без хозяйства, ибо некогда и не для чего было мне им заводиться. Поблизости от меня находился трактир, но в целом Петербурге нигде нельзя было найти кушанья хуже и дороже. Беде этой помогли соседи, и я опять должен сделаться портретистом.

Рядом с нами, дом совершенно нашему подобный занимал один прелюбезнейший молодой человек; живши, так сказать, об стену, как было не познакомиться с ним? В самых цветущих летах, граф Михаил Юрьевич Виельгорский был уже вдов; отец его, вельможный пан при дворе Екатерины, имел знатный чин и был женат на богатой наследнице, единственной дочери обер-гофмейстерины, графини Анны Алексеевны Матюшкиной; оттого-то сосед наш Виельгорский по вере и по сердцу принадлежал России. При первой встрече поразил меня магнетизм его глаз. С лицом белым и румяным, он только что был не дурен собою; но необычайный блеск его взоров, как бы разливаясь по чертам его, делал его почти красавцем. Двойное происхождение его, двойная природа образовали из него человека весьма примечательного. В нём было пропасть ума, но с недостатками обоих народов: польская живость всегда ослабляема была в нём леностью, беспечностью совершенно русскими, неосмотрительность польская умеряема русским здравомыслием; вся же эта смесь была прелесть. Какими талантами не надарила его природа? Конечно, они не бесполезны были собственно ему; но они такого рода, что могли бы еще с большею пользой посвящены быть государству. Родись он без состояния, без известного имени, из него бы вышел славный министр, или известный писатель, или знаменитый композитор музыки. Что делать! Можно довольствоваться и тем, что есть. Слабости его, пороки даже, милы; достоинства его внушают к нему общую любовь и уважение: ни неприязненного, ни обидного чувства никогда ни в одном человеке он не возбуждал.

Раз в неделю обедали у него знакомые; по соседству он и меня пригласил и, разумеется, я не отказался. Посетители его были всё люди степенные, довольно образованные, но совсем не любезные и не блистательные. Людьми учеными или деловыми их опять нельзя было назвать, хотя разговор их был дельный, с примесью, однако же, некоторых изречений, мне вовсе непонятных. Моложе их всех, граф Виельгорский хотел быть между ими, как старший между равными; это было невозможно: расстояние было слишком велико, и я скорее видел в нём маленького немецкого владетельного князя, отменно снисходительного к приближенным своим подданным. Мне было совсем неловко среди сих людей, между собою чрезвычайно согласных, и коих присутствие мое как будто тяготило; если бы не любезность хозяина и славный его обед, я бы прекратил свои посещения. К повторению их побуждало меня и любопытство. Загадка сия вскоре для меня разрешилась. Виельгорский был главою одного тайного общества, до того безвредного, до того неопасного для государства, что впоследствии и я не убоялся принадлежать к нему. Лишившись родителей своих в ребячестве, он слишком рано пользовался независимостью; к сожалению, никем не руководимый, его пылкий, испытующий ум требовал пищи, и он попал на такую, которая для него была вовсе не подкрепительна.

На Каменном острове, с Крестовского перейдя мост, был у меня другой обед. Не помню, сказал ли я где-нибудь, что у матери моей была сестра Елизавета Петровна Тухачевская, несколькими годами её старее, которой имение, равно как и собственное, умел промотать в уездном городе Ломове муж её, Сергей Семенович. Во вдовстве и в бедности, спокойно и весело доживала она век у меньшей сестры, матери моей. Старший сын её, Николай Сергеевич, был человек с высокими притязаниями и низкими пороками, следствиями дурного воспитания и страсти к забавам и роскоши. Счастье долго улыбалось ему; он избран был опекуном трудного ребенка, родного племянника и однофамильца жены своей, Надежды Александровны, урожденной Киреевской, у которого было более пяти тысяч душ крестьян. Когда мальчик осиротел, у него не было ни одной копейки долгу; когда же вступил в совершеннолетие, оказалось его до трехсот тысяч рублей; из сего можно видеть, как роскошно и расточительно жил его попечитель[174]. На счет малолетнего Киреевского супруга его воспитывала детей своих. Она была женщина предобрейшая; страсть ко всему французскому была единственно её смешная, слабая сторона. Она обожала Лизаньку, дочь свою, которая была мила как ангел; но ее начинила она своими заблуждениями, с помощью мамзелей сделала ее сентиментальною, романическою, и когда маленькой мечтательнице едва исполнилось шестнадцать лет, выдала ее за миллионера, жирного, здорового купца Кусова. Если бы она искала её погибели, то лучше бы сделать не могла.

Старик Иван Васильевич Кусов торговал долго, честно, неутомимо и счастливо, и действительно мог почитаться Крезом. Но потомство его было бесчисленное; этого не разочли мои Тухачевские. Бедная дочь их попала в семейство, где ни она никого, ни её никто не понимал и, может быть, менее всех муж её, Николай Иванович, которого смешило слово чувствительность. Жаловаться ни на что не могла она: никто не обижал её, все тешили, дарили бархатами и каиками, жемчугами и алмазами, кормили на убой. А она всё скучала, ныла, сердце её еще не знало любви; но в голове у неё был идеал, который мог осуществить всякий скорее чем муж её. Свекру её на Каменном острове принадлежала земля, которую обстроил он, когда Царь в первый раз поселился тут на лето. Александр весьма искусно умел соединять величие с простотой. Он не посещал первых вельмож своих, оставляя между ними и собою почтительное пространство, которое никто не смел перешагнуть. Зато охотно заезжал он иногда к некоторым купцам: расстояние было слишком велико, чтобы мысль о каком-либо равенстве могла прийти им в голову. Почитая себя каменностровским помещиком, он видел в Кусове фермера своего, у которого старший сын женат был на красивой англичанке. Она скоро умерла, но знакомства с сим домом Государь не хотел прекратить. Иногда приходило ему в голову послать к Кусову сказать, что он будет к нему запросто обедать: слуги не входили в столовую, Государь сидел с одними женщинами, женой, невестками и дочерьми хозяина, который стоял за его стулом, а зятья и сыновья подавали кушанья и переменяли тарелки. Эта простота нравилась Царю, и без всякого тайного умысла он делался весел и любезен. Очень редко семейство сие бывало счастливо его присутствием, когда молодая родственница моя вступила в него. Никакого особого внимания не обращал он на нее; но вид человека, повелевающего миллионами людей, еще молодого, прекрасного, ласкового произвел на нее неизгладимое впечатление. Окружающее еще более ей опротивело, и она втайне лелеяла мечту свою. Смотря на её тихую грусть, Кусовы спрашивали у себя: чего недостает ей? Разве птичьего молока. Любовь, особенно безнадежная, рано или поздно всегда дает себя угадывать.

По причине этого дальнего родства, лет пять уже как узнал я Кусовых и их богатое житье, но видел их очень редко; потому что мне казалось у них скучно, и жили они далеко от середины города, в огромном доме у Тучкова моста. Старик восседал с женой всегда на первом месте за длинным столом, по бокам коего два поколения, от него происшедшие, перемешаны были с гостями, между коими находились и довольно чиновные. С дворянскими понятиями моими, или пожалуй предрассудками, я находил, что купцу не довлеет так высоко держать себя, забывая, что богатство, а еще более царские посещения во всякие лета могут кружить головы.

Старик был не говорлив и слишком невнимателен к гостям своим; он был прав: их привлекали к нему его жирные обеды. От трех жен сколько имел он детей обоего пола, этого перечесть не мог бы я и в тогдашнее время; помню только, что между ими были сорокапятилетняя и пятилетняя. Желая приятным образом польстить ему, некоторые из посетителей называли его патриархом; мне же напоминал он собою старинную оперу Федул с детьми. Не подозревая даже никакой потаенной страсти в кузине своей, я один понял положение её и душевно скорбел о ней, и когда все другие видели в ней причудницу, я про себя называл ее Бедною Лизой. Участие, прочитанное ею в глазах моих, сдружило нас. Хорошенькая эта женщина, с нежными чувствами, с умом и знанием приличий, могла бы украсить собою всякий аристократический круг. Во время отсутствия моего из Петербурга, она с каждым месяцем более дичала, уединялась и, наконец, получила дозволение являться только по праздникам к общему столу; она страдала нервическими припадками и обедала одна у себя в комнате. По возвращении моем, зимой, не мог я часто с нею видеться; а тут, в столь близком соседстве, по возможности старался я развлекать, развеселять ее; иногда в том и успевал. Я с собою вносил к ней некоторую отраду, и мы довольно часто обедали вдвоем, не видя противных ей и мне не совсем приятных, широких и раздутых Кусовских лиц. В это время, слава Богу, особенно между средним состоянием, дальнее родство почиталось еще наравне с близким; любовная связь между родными была бы непонятный грех, которому православные не захотели бы поверить, и потому-то наша приязнь в глазах самого Бога, как и в глазах человеков, не имела ничего предосудительного. О несчастной и постыдной развязке этого супружества да позволено мне будет здесь ничего не говорить.

Предшествовавшею зимой познакомился я вновь с Прасковьей Ивановной и Петром Васильевичем Мятлевыми. Родители, единственный брат и обе сестры Прасковьи Ивановны один за другим отошли в вечность, и всё Салтыковское имение досталось ей по наследству. Сделать дом свой почтенным и веселым вместе никто лучше её не умел. Страсть её к домашним театральным представлениям не уменьшилась летами, и в одной из длинных зал Салтыковского дома, на большой набережной, воздвигла она сцену, на которой в эту зиму несколько раз играли французские пьесы. Я учтиво отклонился от участия в сих представлениях, но не мог отказаться от другого, несколько на то похожего. У покойной фельдмаршальши Салтыковой была двоюродная сестра, Наталья Михайловна Строгонова, которую Мятлева уважала как родную тетку; и кто же не уважал эту святую женщину, пример всех христианских добродетелей? Надобно точно думать, что Небо испытует своих избранных, насылая им смертельные горести. Оставшись в молодости вдовой, имела она одного только сына, барона Александра Сергеевича, коего нежностью была она счастлива, коего жизнью она дышала. Он был весьма не глуп, и добр, и мил, и умел хорошо воспользоваться данным ему аристократическим тогдашним воспитанием; вместе с тем был он весьма деликатного сложения, чрезвычайно женоподобен, и от того в обществе получил прозвание барончика. Это еще идет к первой молодости, но когда он достиг тридцати лет и был гофмейстером при дворе, то иным казался несколько смешон. Грозная судьба, вскоре его постигшая, заставила умолкнуть смеющихся, Год от году стал он более страдать и сохнуть: сперва лишился употребления рук, потом ног, наконец и зрения, и в сем ужасном положении прожил несколько лет. Все родные по возможности старались облегчать ему тягость такого существования. Когда наступил пост и даже дома нельзя было играть на театре, госпожа Мятлева изобрела для него нового рода спектакль; зрелищем еще менее назвать можно то, что придумано было для слепого. Вокруг большего стола садились родные и знакомые, имея каждый перед собою по экземпляру трагедии или комедии, которую в тот вечер читать собирались; всякий старался голосу своему дать то выражение, которого требовала его роля; бедного слепца это забавляло: он мог почитать себя в театре. Я знал тогда хорошо одну только старую французскую классическую литературу, особенно драматическую её часть, и любил о том потолковать: это побудило Мятлевых предложить мне доброе дело, быть в числе сих чтецов-актеров и, получив мое согласие, они поспешили предуведомить Строгоновых о моем посещении.

Сострадание к безнадежному состоянию хозяина приязненно расположило меня к нему. Он был лет сорока пяти от роду, но весь седой и казался семидесяти; странно было в старце находить речи и манеры молодой придворной женщины. Он много путешествовал, всё помнил, и я находил разговор его и приятным, и занимательным. Тогда светские люди старались быть лишь вежливы, любезны, остроумны, не думали изумлять глубокомыслием, которое и в малолюдных собраниях не совсем было терпимо. С запасом дерзости и отвлеченностей (абстракций, как говорят нынешние писатели), с которыми ныне в обществах являются и проповедуют часто невежды и глупцы, тогда нельзя было показываться.