Другая графиня была для меня совершенно новым знакомством. Меня ребенком знавал в Киеве граф Ланжерон, когда в полковничьем чине бывал он часто у моих родителей. Это воспоминание, казалось, заставляло его мена любить; впрочем со мною, также как и со всеми, обходился он излишне фамильярно для шестидесятилетнего Андреевского кавалера. Не одна подчиненность моя, но и привязанность к графу, была однако великим пороком в его глазах. Из истории управления его Новороссийским краем составилось бы несколько томов, и она была бы весьма занимательна; только вышло бы из нее большое собрание забавных и веселых анекдотов. Пересватав тщетно всех богатых и знатных невест в России, он женился, наконец, в Одессе на бедной девушке, дочери полковника Вриммера, Елисавете Адольфовне. Он представил меня ей, а я спешу представить ее читателю.

Мне не случалось видеть красивого лица столь угрюмого, как у графини Ланжерон; однако мне оно всегда улыбалось и, право, этим можно похвастать. Прекрасные глаза её были даже выразительны, но она не чувствовала того, что они выражали. Холодна как лед, она редко с кем открывала уста. В Одессе, где она была воспитана, все знали ее девочкой дикой и несообщительной, и когда вдруг поднялась она на генерал-губернаторство, то, ничего не переменяя в своем обхождении, отнюдь не казалась горда; за то и ей не оказывали большой внимательности. Довольствуясь наружным уважением, в котором нельзя было отказывать женщине, выше других поставленной, она ничего более не требовала. Когда она сопровождала мужа своего в Париж, ей было душно в Сен-Жерменском предместья, и она всё вздыхала по Одессе. Красивой женщине, одаренной твердостью и хладнокровием, не трудно было овладеть старым ветреником и, повинуясь только её воле, решился он без службы воротиться в Одессу, где впрочем были у него и дом, и хутор. Присутствие Воронцовой было как острый нож для бывшей генерал-губернаторши. К сожалению, она нечужда была зависти; а богатство, знатность, воспитание, все эти преимущества должны были возбуждать ее в ней. Я не думаю, чтобы это было причиной особенной её ко мне благосклонности; а впрочем, кто знает! Когда с другими прилично она отмалчивалась, со мной всегда находила о чём говорить.

Уже под именем графини Эделинг находилась тут женщина, которой Каподистрия обязан был доверенностью Александра, о чём я говорил в пятой части сих Записок. При дворе, где почти всегда красота предпочиталась уму, в Роксандре Скарлатовне Стурдзе видели только безобразнейшую из фрейлин, и все от неё отдалялись, как нечаянный случай сблизил ее с императрицей Елисаветой Алексеевной. Тогда ее распознали и невольно стали благоговеть пред необыкновенным превосходством её ума. Государыня взяла ее с собой за границу, и на Венском конгрессе все отличные мужи и многие принцессы искали её знакомства, а некоторые и сдружились с ней. Лишившись надежды выйти за Каподистрию, встретила она человека, с которым была счастливее, чем бы, может быть, с этою знаменитостью. Граф Альберт Эделинг, обер-гофмейстер Саксен-Веймарского двора, был один из тех старинных немецких владельцев — баронов, честных, добродушных, благородных, коих тип сохранился ныне только в романах Августа Ла-Фонтена, которых также едва ли ныне найти где можно. Он душою полюбил девицу Стурдзу, и она его; сочетавшись с нею браком, он согласился оставить отечество и поселиться с нею в южной России. Наружностью её плениться было трудно: на толстоватом, несколько скривленном туловище, была у неё коровья голова. Но лишь только она заговорит, и вы очарованы, и даже не тем, что она скажет, а единственно голосом её, нежным, как прекрасная музыка. И когда эти восхитительные звуки льются, льются, что выражают они? Или глубокое чувство, или высокую мысль, или необыкновенное знание, облеченное во всю женскую грациозность, и притом какая простота! Какое совершенное отсутствие гордости и злобы! Превосходство души равнялось в ней превосходству ума. Из Бессарабии, где у неё были родные, писали к ней обо мне чудеса, и оттого-то сею четою был я принят, можно сказать, с отверстыми объятиями. Во мне оставалось еще довольно греколюбия, филлэлинства, чтобы и с этой стороны ей угодить. Как любил я ее в эти минуты, когда, всегда спокойная, она вдруг приходила в восторг при имени геройски борющейся тогда Греции. Ну, право, житье мне было: посмеявшись с графиней Гурьевой, наглядевшись на графиню Ланжерон, спешил я наслушаться графиню Эделинг. Лишивши меня полуцарских милостей Воронцовой, судьба послала мне взамен большие утешения.

Почти также, как у г-жи Эделинг, был я принят у брата ее, Александра Скарлатовича Стурдзы. Сперва два слова о матери и о жене его. Первая казалась весьма умна и всегда сердита, имя ей было Султана. Другая, дочь знаменитого немецкого врача Гуфланда, принадлежала к числу тех прежних немок, кои, будучи домашним сокровищем, единственно супругами и матерями, не имели никакой наружной цены и не искали её. Отца его, Скарлата Димитриевича, лет десять как не было на свете. Преданный России, он в последнюю войну с турками при Екатерине бежал из Молдавии и, кажется, лишился части своего имения; за то щедро был он вознагражден богатым поместьем близ Могилева, чином действительного статского советника и Владимирской звездой. Он был женат на вышереченной Султане, дочери Молдавского государя князя Мурузи. Три поколения из сей фамилии за Россию в Цареграде прияли мученическую смерть. И сия пролитая кровь, налагая на нас долг благодарности, должна бы и в них возродить привязанность к нашему отечеству; но не совсем оно так было. В глубокой старости на Скарлата Стурдзу возложено было тяжкое бремя управления новоприобретенной Бессарабии; он, видно, изнемог под ним, ибо вскоре умер.

Изобразить самого Александра Стурдзу не безделица: в этом человеке было такое смешение разнородных элементов, такое иногда противоречие в мнениях, такая выспренность в уме; при мелочных расчетах в действиях, он так весь был полон истинно христианских правил и глубокого, неумолимого злопамятства, осуждаемого нашею верою, что прежде чем начертать его образ, надлежало бы, если возможно, химически разложить его характер. Грек по матери, он более сестры принимал участие в судьбе эллинов; молдаван по отцу, он искренно любил своих соотечественников и всегда горячо за них вступался, забывая, что они враги его любезным грекам. Едва не сделавшись в Германии жертвою преданности своей к законным престолам, он обожал её философию и женился на немке. Желая светильник наук возжечь на Востоке, он сей священный огонь хотел заимствовать у поврежденной уже в рассудке Европы. Друг порядка и монархических установлений, он мечтал о республике под председательством Каподистрии. Друг свободы, он ненавидел Пушкина за его мнимо-либеральные идеи. Он был всё; к сожалению только совсем не русский. Воспитанный в Могилевской губернии, не понимаю, как он мог приобрести запас учености, с которым вступил на дипломатическое поприще; в знании языков древних и новейших мог бы он поспорить с Меццофанти. С 1815 года сделался он известен вместе с покровителем и другом своим, Каподистрией, в 1822 вместе с ним сошел со сцены (как где-то уже я сказал), и на покое, также как ныне я, строил историческо-политические воздушные замки.

Мне весьма памятны его беседы со мной; ибо, вследствие их, мнения мои о делах Европы и Востока начали изменяться. Он не скрывал желания своего видеть Молдовлахию особым царством, с присоединением к ней Бессарабии, Буковины и Трансильвании. Освобождением одной Греции, по мнению его, дело на Востоке не должно было кончиться. Из слов его заметить было можно надежду, что греки, окрепнув, через несколько лет одолеют окончательно прежних притеснителей своих, восстановят по прежнему императорское достоинство в Константинополе, и что, исключая Молдовлахии, все народы, живущие на Север от сей столицы вдоль по Дунаю, войдут в состав сей возобновленной империи. Угадывая его мысль, я отвечал на нее тем, что сие весьма было бы желательно, но что исполнение мне кажется невозможным. В кратковременное пребывание мое в Кишиневе (сказал я ему), мог я убедиться от живущих в нём болгаров, сербов, арнаутов, как все славянские народы не терпят греков, и уверен, что их владычеству предпочтут они даже турецкое иго. «Мудрое правление — отвечал он — будет всегда уметь заставить полюбить свою власть».

И поныне сии господа уверены, что восстановят Греческую империю. Да когда же была Греческая империя? Был новый Рим, Римская Восточная империя; и Константин, и Феодосий, и Юстиниан, и даже Ираклий были римляне. Гораздо позже, когда завоевания готов, славян и турецких племен сузили сие царство до того, что во владении своем имело оно только то, что составляло древнюю Грецию, тогда только начали появляться на престоле Комнины, Дукасы и Палеологи. По мнению г. Тютчева, сия Восточная Римская, отнюдь не Греческая, империя никогда не переставала существовать, а перенесена только с Босфора на берега Москвы-реки, а потом на Неву.

Я привык в сих Записках быстро переходить от одного предмета к другому, а чувствую, что ужасно неловко от исторических вопросов переброситься к Варваре Димитриевне Казначеевой. А что же делать! Она была первою моею знакомкой в Одессе, всех чаще ее я видел и когда много говорил о других дамах, как же ее одну оставить в покое? В восемнадцать или даже в двадцать лет молодые люди влюбляются во встречных и в поперечных, в первую, которая попадется. Вот каким образом Казначееву, почти мальчику, понравилась в Рязанской губернии одна из живущих там многочисленных бедных княжен Волконских; совершение брака не состоялось за происшествиями войны 1812 года. Через семь или восемь лет, в 1819 году, воротился он, наконец, в Россию из Мобёжа и, говорят, что, как истый рыцарь средних веков, он по спешил бросить лавровый венок к ногам дамы своих помыслов. Мне что-то не верится, и я скорее полагаю, что она сделала воззвание к его чести, коей имя всегда было для него священно и таким образом женила его на себе. Впрочем он, может быть, и действительно был в нее влюблен; но наверное можно сказать, что он один только в мире. Не видя ни с каких сторон нежных, страстных взглядов, она крепче прилепилась к законному любовнику своему, к своей жертве и душила его своею верностью. Она была еще свежа, беда и румяна, но чрезвычайно толста и кривобока, и неприятное выражение лица её было ничто перед неприятным её нравом. Не то, чтобы она была с кем-нибудь неучтива, но всегда как бы сердита и недовольна. От того обиднее казалась в гостиной графини Воронцовой вечно подобострастная её улыбка. Она была на коленях перед пороками знатных и строга до суровости к малейшим слабостям равных ей женщин и людей. Особенно чтила она род Потоцких. Раз сказала она мне: «Что за нужда, если торговля в Одессе упадет; есть знаменитая и богатая фамилия, которая ее любит и поддержит: она всегда останется градом Потоцких». — Тем хуже, не вытерпев отвечал я: она превратится в Содом и Гомор. — С ужасом посмотрела она на меня.

К тому же она имела претензии на ум и на знания, коих в ней вовсе не было, выдавала себя за великую литераторшу, говорила, что пишет стихи, которых никому не показывает, и хотела было завести маленькое литературное общество. Туманский на то было подался, но Пушкин со смехом принял предложение….

По небольшому хотя числу названных мною в сем провинциальном городе высоких особ женского пола можно посудить, как много еще было в нём не названных мною образованных и приятных женщин.