Как усладительно мне бывало лежать на диване, в прохладе, под защитою толстых каменных стен от палящего зноя, продолжавшегося во всё лето. Две комнаты мои весьма похожи были на каюты в кораблях; с девяти часов утра до шести вечера, ежедневно, постоянно дул ветер; он не прохлаждал воздуха, а высоко воздымал волны, которые с шумом и ревом разбивались о берег; внимая им, мне казалось иногда, что я в безопасности посреди моря. Одним словом, я умел создать себе наслаждения даже в Керчи. Немало удовольствия чувствовал я и в некотором отдалении от греков, которых, равно как и Минарского, видел я в городе, по утрам три раза в неделю: сего достаточно было для принятия их вздорных просьб, для получения и отправления бумаг с почты и на почту.

Когда вскоре по приезде моем прошли слухи о намерении моем воспользоваться первым удобным случаем, чтобы ускользнуть из Керчи (слухи, кои не опровергал я и не подтверждал), то и тогда греки плохо им верили. Они рассуждали так между собою: «Чего здесь нет у этого человека? И несколько сотен донских козаков, составляющих карантинную и таможенную стражу, из коих двое всякой день у него на вестях, и пребольшой катер с двенадцатью матросами-гребцами, на котором сколько ему угодно может он разгуливать по проливу (des superbes droits du Seigneur), и сколько почестей, и какая власть! Возможно ли с такими благами добровольно расстаться?» Эти варвары не имели понятия об умственных, о нравственных удовольствиях, коих я был совершенно лишен. Когда же дошло до них о неимоверной, по их мнению, роскоши моего летнего местопребывания, то они еще более убедились в том, что я приковался к своей должности. О том скоро уведомлен был Скасси в Петербурге, и пошли советы о средствах положить конец сатрапскому житью моему.

О нём еще несколько слов. Я хотел жить в уединении, а не в совершенном отшельничестве и для того спешил населить опустевшие домики. Один из них занял нанятый мною женатый садовник, который подсаживал деревца, ходил за виноградом и цветами. Ему в помощь даны были двенадцать матросов с катера, которые с унтер-офицером тут же были размещены и которые работали за умеренную плату; разумеется, всё это было из собственного моего кармана. Прислуга у меня состояла из семи человек, в числе коих было два татарина в азиатских костюмах; все они по возможности обязаны были заниматься садоводством. Сверх того находилось на моем иждивении двое канцелярских, которые или писали под диктовку, или переписывали мои бумаги. Это конечно не составляло мне общества, по крайней мере сколько-нибудь оживляло мою пустыню. Имея хорошего повара и всё нужное для угощения, при неимоверной дешевизне припасов, нельзя мне было не приглашать к себе погулять и пообедать людей мне более приятных. Дабы не возбудить неудовольствий, принужден я был звать и других; но почти все отговаривались под предлогом неимения экипажа (как будто таратайки и тележки не экипаж), я не настаивал и был тем весьма доволен. В мирном убежище моем мне не очень хотелось видеть неприязненные лица, и для того я сам ездил к ним в город; к тому же мне казалось смешным, принимая тут просителей, как будто подражать Святому Людовику, когда он судил и рядил под Венсенским дубом. На горе, надо мной, видны были не развалины, а на довольно большом протяжении остатки древних каменных фундаментов, что и служило доказательством существования тут некогда городка Нимфеи. Сим именем хотелось мне назвать и хутор мой; но на нём не было ни одной Нимфы, исключая матери семейства, довольно пожилой жены садовника. Все эти мелочи, подробности всякому покажутся ничтожными, для меня же они драгоценны тем более, что, приводя их себе, на память, по месте сем творю я поминки: ибо, как мне сказывали, не осталось на нём и следов того, что при мне было; оно по частям роздано в наймы городским жителям, которые развели свои хозяйства, прежним домикам дали развалиться и на других местах настроили себе новые.

Пользуясь правом, осматривая заставы, разъезжать по берегам, я летом два раза отлучался из Керчи. Первое путешествие сделал я на азиатской берег, в Тамань, вместе с Синельниковым, не весьма приятным для меня спутником. Рано по утру 29 июня, в Петров день, сели мы с ним на мой катер и отправились через пролив. С апреля месяца не было ни капли дождя, и около полудня, несмотря на свежесть морской влаги, начали мы чувствовать жар нестерпимый Более тридцати верст должны мы были проехать, а едва сделали двадцать, когда на небе показались облака, которые мы радостно приветствовали. Не с таким удовольствием увидели мы черные тучи, которые вскоре потом начали подниматься с Запада; не успели мы еще доплыть до противоположного берега, когда всё потемнело, как в сумерки. Счастливыми почли мы себя, вошед в приготовленную нам квартиру, ибо в эту самую минуту пошел проливной дождь и сделалась гроза, какие можно видеть только в жарких климатах. Гром заглушал речи наши, а с огненного неба ниспадали целые катаракты.

Хозяин, нас приютивший, был некто г. Арцыбашев, дворянин старинной фамилии, очень приятный и благовоспитанный юноша, с большим состоянием, который весьма косвенно принимал участие в деле 14 декабря. За то и не был он сослан в Сибирь, а из кавалергардского полка переведен тем же порутчичьим чином в Таманский гарнизонный батальон. Наказание немаловажное: он вел тут самую томительную жизнь. Он нанимал лучший дом, то есть один только порядочный в этом пригородке, имел хороший стол, и сам начальник его, полковник Бобоедов, почти всякой день приходил к нему обедать. Я не верил ему, когда он утверждал, что в Керчь приезжает как бы в какую столицу; а тут имел я случай убедиться в истине его слов. Когда прояснело, и гроза, продолжавшаяся три или четыре часа, совсем утихла, пошли мы сперва в небольшую церковь, собором именуемую, посмотреть на единственную тут достопримечательность, известный Тмутараканский камень. Оттуда пошли гулять, а куда?.. в поле, в степь. Было почти сухо; алчущая земля с жадностью поглотила всю дождевую воду, приятная прохлада сменила зной, а мне стало грустно. Чувствительно было совершенное отсутствие человека; я был в краю земли давно отжившем век свой, истощенном, от которого давно бежали новые поколения, тогда как курганы кругом свидетельствовали везде о бесчисленности племен его обитавших. Царствовало угрюмое, могильное молчание; не встретишь вспаханного куска земли, не услышишь скрипа телеги, не завидишь вдали появления всадника: всё было пусто и мертво. Не знаю, где были гарнизонные солдаты, а в самой Тамани я их почти не видел. Поблизости находилась крепость Фанагория; до неё мне не было никакого дела, и я не полюбопытствовал взглянуть на нее.

Проведя ночь весьма покойно, благодаря доброму нашему хозяину, на другой день рано поутру отправились мы в коляске, принадлежащей тому же гостеприимному Арцыбашеву, на Бугазский меновой двор. Печальная картина вчерашнего вновь представилась нам и на протяжении двадцати верст: ни хижинки, ни деревца, ни человека, ни зверя не случилось нам увидеть. Быстрая езда и утренний холодок сколько-нибудь разгоняли неодолимую тоску. Многостоющие карантинные здания куда мы приехали, только что достроенные, уже разваливались; тут нашли мы чиновника Дю-Брикса, сына одного поганого француза в Керчи живущего: как нарочно об эту пору ни одного пассажира не было. По крайней мере имел я удовольствие в первый и в последний раз увидеть устье знаменитой реки Кубани, в древности Гипаниса. Дав лошадям отдохнуть и выкормиться, поскакали мы обратно в Тамань, где опять ожидал нас хороший обед. Тотчас после него сели мы на катер и через несколько часов прибыли к европейскому берегу. Арцыбашев был совершенно прав: увидев Керчь, нам показалось, что из гробов мы возвратились в жизни.

В начале июля другую прогулку сделал я в Феодосию, с намерением внимательнее посмотреть на сию соперницу моей Керчи. Почти тоже впечатление которое, произвел на меня сей последний город по возвращении из Тамани, почувствовал я въезжая в Феодосию, гораздо более оживленную, более образованную. Через несколько лет после всё это сделалось наоборот. Богдановский принял меня как доброго соседа; супруга его как человека, с которым досыта могла наговориться по-французски. Быстрым взглядом осмотрел я местности города и уже описал их; о живущих не сказал ни слова, ибо в первый приезд не видал их, а в это трехдневное пребывание нашел между ими три лица довольно примечательных.

В карантинной конторе начальником был князь Павел Иванович Долгорукий, старший сын поэта, бывшего Пензенского вице-губернатора. Он был человек добрый, довольно скучный, который беспрестанно играл на фортепиано очень хорошо, но слишком громко, от того что был почти глух. Управлял таможней Павел Васильевич Гаевский, старожил Феодосийский, умный, весьма чванный, к тому же великий хлебосол. Третья особа, на которую обращались все взоры, была крещеная еврейка Марья Семеновна Гейниц, вдова последнего коменданта, отчего и прозвана старой комендантшей. Она слыла очень богатою, не имела ни детей, ни родных, и все, надеясь на ее наследство, угождали ей: вот почему всегда говорила она утвердительно и повелительно.

Еще примечателен был один несчастливец, не сосланный, а поневоле поселившийся в Феодосии, Семен Михаилович Броневской, много лет бывший в ней градоначальником, человек честнейший и просвещеннейший, конечно немного задорный, часто не в ладах с Новороссийскими генерал-губернаторами, от коих градоначальства тогда еще не зависели. Сие поколебало доверенность к нему правительства; довершили же его падение происки греческой партии, которая и тут находится и которая клеветами своими умела очернить его в глазах всех министров. Еще при Александре был он уволен от должности без просьбы, без вины и без копейки пенсиона, тогда как кроме одного сада у него ровно ничего не было. Во дни долгого управления своею купил он в полутора верстах от города восемь или девять десятин удобной земли, небольшой участок, на коем построил он домик, состоящий из четырех или пяти комнат и который засадил он любимыми своими миндальными деревьями. Как будто из благодарности за его попечения доставляли они ему пропитание: около трех тысяч ассигнациями давали они ему ежегодного дохода[76]. Какое положение! Оставаться без всякой власти среди врагов своих, которые при встречах явно оказывали ему презрение; за то все русские чиновники и все порядочные люди приязненным и почтительным обхождением наперерыв старались утешить его. Две трети года проводил он в единственном своем убежище; на зиму же, по недостатку в дровах, удалялся к старому другу своему генералу Бекарюкову, в имение его, верст за тридцать находящееся. Я посетил его, выслушал жалобную его историю и нашел, что подобная участь ожидает и меня, если я долго на месте оставаться буду.

Вот всё, что в Феодосии на этот раз мог я увидеть и заметить.