Я очистил и приготовил для него генеральский дом, а сам поместился в одной комнатке флигеля. Он приехал 4 августа с намерением на другой же день открыть порт и тотчас потом уехать. Тщетно просил я его взглянуть на Еникале, на Тамань и посетить мой хутор. Однако уговорил его отложить наше торжество до 6-го числа, до великого праздника Преображения Господня. Он всё отговаривался тем, что я тут полный хозяин и что он долго в гостях оставаться не любит, опасаясь обременить собою.
Наше празднество не было довольно великолепно, чтобы заслуживать большего описания; несколько слов должен я, однако, сказать об нём. По совершении протоиереем молебствия с водоосвящением на берегу взморья, отправились мы в самый большой из карантинных магазинов, в который свет проходил сквозь верхние окна и где был накрыт стол на шестьдесят приборов. Не знаю откуда набрали столько народу; издержки были большею частью на счет городских сумм, (греки расщедрились), частью же из карантинных. Синельников всем распоряжался и делал приглашения. Обед был препорядочный, вино лилось с избытком, и не было конца тостам, которые сопровождались выстрелами из пушек. Синельников где-то достал их с военных судов и перевез на берег. Несчастное приключение, бывшее в продолжении обеда, многим показалось худым предвещанием для открывающегося порта. Один молодой человек, служивший в карантине канцелярским, имел страсть к артиллерийскому делу и выпросил себе позволение находиться при одной из пушек. Накануне, говорят, обнимал он ее, садился на нее верхом, приговаривая: ну, завтра поездим мы на тебе! Тщетно прикладывал он зажженный фитиль к орудию, а когда нагнулся к отверстию пушки, чтобы взглянуть внутрь её, она выпалила и пыжом убила его наповал.
Ни графу Палену, ни мне ничего не сказали о том, дабы не нарушить веселого расположения нашего, еще умножившегося к концу трапезы. Пален согласился остаться на некоторое время. К семи часам вечера начали приезжать дамы; я так называю их потому, что их мужья и отцы имели чины и что сами они кое-как выучились танцевать; вскоре явилось несколько морских офицеров, и начался бал, единственный, который видел я в Керчи. Он происходил в том же месте, где мы обедали, в том же огромном сарае, который легко бы можно было обратить в большую приходскую церковь. Он освещен был сотнями свечек, а не свечей, то есть сальных, а не восковых, ибо сих последних трудно было достать. В девять часов Палев сказал мне: Кажется, довольно, и предложил воротиться домой. Мы еще кое о чём потолковали по возвращении, и между прочим сказал он мне: «Я исполнил высшее предписание; а согласитесь, что мне здесь нечего было делать; при вас дело обошлось бы и без меня». Я простился с ним, а на другой день, 7-го августа, я не успел еще проснуться, когда он поспешил ускакать от нас.
И так, три дня провели мы почти с глазу на глаз и успели хорошо друг друга разглядеть. Хозяйство мое всё было на хуторе, а он по-барски возил с собою собственного повара; таким образом хозяину пришлось обедать у гостя втроем со старшим Сифоновым, который один сопровождал его. Как и со всеми, был он учтив и ласков с керченскими греками и спрашивал у них раз, без меня, об их нуждах; они отвечали, что всем совершенно довольны, и ни одной жалобы от них не было ни подано, ни заявлено, не только на меня, ни даже на полицию. Вообще, Керчи он отменно понравился, но она ему не совсем полюбилась. У него вырвалось, что без глубокого сожаления он не может подумать об ужасной скуке, которая ожидает меня зимой. Улыбаясь, отвечал я ему, что, может быть, умру от неё, если он не захочет спасти меня. Затем объяснил я ему, как граф Воронцов под предлогом дел службы извлекал меня иногда из Кишинева в Одессу, а что тут идет дело о важных совещаниях по предмету устройства и благосостояния нового порта. Он поколебался сначала, не будучи очень уверен еще в правах своих; наконец, был мною убежден и обещался по первому отзыву моему доставить мне пригласительную бумагу. Я был утешен сей надеждой и несколько дней после отъезда его оставался совершенно спокоен.
Вдруг, 20 августа, прискакали мне сказать, что к нам пожаловали гости еще знаменитее Палена, бывший генерал-губернатор граф Александр Федорович Ланжерон с супругою, и что он остановился в каком-то небольшом домике, отказавшись от генеральского дома. По совету обманщика Скасси купил он негодное именьице с соляными озерами, близ Кумыш-Буруна, неподалеку от Керчи, и приехал взглянуть на свое владение. Я поспешил их увидеть и, признаюсь, обрадовался им: графиня была ко мне всегда очень добра, а он был любезнее, веселее, забавнее и каламбурнее чем когда либо. Уж я ли не возился с ними, для них целую неделю вел кочевую жизнь, катал их по взморью, угощал их обедами у себя и в карантине, и в городском доме, и на хуторе. В день коронации, 22 числа, в мундире пошел я к обедне; к молебну явился и граф Ланжерон в Андреевской ленте с брилиантовой звездой. По окончании молебствия потребовал он, чтобы я шел перед ним, говоря: les autorités locales avant tout. Я церемонился, всё ждало, протопоп был в недоумении, наконец, я повиновался, но, подходя к протоиерею, немного отстранился и глазами указал ему на Ланжерона, к которому сам поднес он крест. В Керчи другой иллюминации тогда не знали кроме горящих смоляных бочек, в большие торжественные дни их ставили перед жилищем градоначальника; я велел зажечь их пред квартирой Ланжерона. С обеих сторон неделю продолжался обмен ласк и приветствий.
Вскоре после отъезда Ланжерона, мог бы я увидеть некоторую небольшую, едва заметную перемену в обхождении со мной греков; но я как-то не обратил на то внимания. Между тем мне захотелось потешить самого себя, а совсем не их, и для того затеял я большую вечеринку 10 сентября у себя на хуторе. Я был намерен проститься с ним, вслед за тем расстаться и с самой Керчью, не возвращаться в нее более из Одессы, а оттуда послать прошение об увольнении моем, месяца два спустя, дабы не столь кратковременным показалось нахождение мое в должности.
На свою вечеринку позвал я всех первостатейных жителей с их женами, которых только можно было пригласить, также всевозможных чиновников и чиновниц, что составило более пятидесяти душ обоего пола; все приехали кто на чём попало. Чем было угостить их? Я должен был нарочно посылать в Феодосию за шкаликами и восковыми свечами; на месте же нашел я достаточное количество плошек и всеми употребляемых бумажных фонарей, которые таможенный художник мой разукрасил разноцветными красками. Домик мой внутри горел как в огне; снаружи был обвешан длинными фестонами расцвеченных фонарей, остальное на довольно большом протяжении освещено было всем, что можно зажечь, даже смоляными бочками. Ночь была тихая, теплая, очаровательная, и морская равнина также иллюминована была сиянием бесчисленных звезд. Ни музыки достать, ни плясать — было негде. В комнатах и без того становилось душно, большая часть посетителей предпочитала гулять на воздухе и возвращаться в них только для отдохновения. Всё заключилось ужином, и всех, смею сказать, накормил я на убой и напоил напропалую. Гораздо за полночь все с видимою благодарностью оставили меня. Одно удивило меня в этот вечер: градской голова Хамарито, всегда полусогбенный предо мною, тут подошел во мне смело и свободно без наклонения головы, взял меня за руку и крепко пожал мне ее; гостеприимство на этот раз не дозволило мне ее быстро отнять у него. После того оставался я еще три дня в приятном, совершенном уединении; накануне же Воздвижения, 13 числа, вечером совсем перебрался в генеральской дом и с нетерпением начал ожидать бумаги от Палена.
Вскоре потом стало мне весьма очевидно, что против меня есть замысел у греков. Они вдруг сделались дерзки; низшие из них начали буянить, беспрестанно заводили драки на базаре, не слушались полиции, пренебрегали ею, даже обижали ее, и они же приходили ко мне с жалобами, грубым тоном изъясненными. На улице встречаясь со мной, снимали, правда, шапки, но с видом угрюмым, недовольным. Одним словом, смешно сказать, я увидел начало настоящего возмущения.
Что бы это всё значило? спросил я у себя. А вот что. Зимой граф Воронцов должен был из Лондона воротиться в Петербург, а тогда недавно пожалованный статский советник Скасси должен был лишиться всякой надежды на получение давно желаемого места. Надобно было предупредить этот приезд, произвести какой-нибудь большой скандал, пустить о нём молву в преувеличенном виде; для того нужно было вывести меня из терпения, заставить действовать самоуправно; потом, не теряя времени, нанести мне окончательный удар. Пален сам собою не решился бы кого-нибудь представить на мое место, а Нессельрод между тем Государю предложил бы Скасси. Как всё это хорошо было обдумано! Об одном не помыслил г. Скасси, о том, что, быв определен без ведома и согласия Воронцова, он на месте усидеть бы не мог. Из Петербурга письменно чрез Пасхали возбуждал он жителей Керчи вооружиться на меня. Ланжерон, во время недавнего пребывания своего, лаская мена, лично ободрял их и поощрял к тому же. Могло ли прийти мне в голову, что старый воин, из знатного рода, стоявший на самой высокой степени, спустится до столь пакостных интриг и будет действовать столь изменническим образом? Тот, который всегда хвалился своим рыцарством и, пленившись нового рода славой, с Вашингтоном в Америке сражался за свободу! Если, перед революцией, des chevaliers français tel était le caractère: нет ничего удивительного, что она вспыхнула. Всегда покровительствуя Скасси, Ланжерон ненавидел Воронцова и во мне хотел мстить ему. Странны было отношения мои к последнему; я осужден был страдать от него и за него.
Также как Пален был временным генерал-губернатором, и я почитал себя временным градоначальником; также как он, хотел я миром и добрым согласием ознаменовать краткое мое управление. От того, статься может, бывал я иногда слишком снисходительным и должен был казаться слабодушным. Видя почести, оказанные мною летам и высокому чину Ланжерона, потом приветливость, с которою, как всякий учтивый хозяин, во время пустого праздника моего на хуторе принимал я их, греки возмечтали, что я, всё более прилепляясь к своей должности и чуя опасность, хочу их умилостивить. Чего же более для подлых душ! Что делать, пришлось мне осадить их.