Тот, которого ставили ей в пару, был совсем иных свойств, чопорный, осторожный, размеряющий слова свои. Португальский жидок Спада, мальчиком привезен был во Францию, крещен и воспитан у капуцинов, которые и постригли его монахом своего ордена. Во время революции все монастыри были уничтожены, и он явился в Россию светским человеком и эмигрантом. Он одарен был большою памятью, знал числа всех важных происшествий в мире, имена всех владетельных государей в Европе, предков их и родословную их фамилий; знал также наизусть множество стихов из французских классических сочинений. Хронологические таблицы не суть еще история, и вытверженные стихи не доказывают еще больших познаний в литературе, но и в тогдашнее время, и особенно в тогдашнем большом свете, всё это принято за ученость. Ему посчастливилось; за высокую цену в знатных домах находился он то домашним секретарем, то чтецом, то библиотекарем, а более всего собеседником. Долее всего оставался он у князя Белосельского, которого дурные французские стихи он переписывал и выслушивал их с подобострастием. Разделяя мнения Петербургского аристократического общества, как все челядинцы домов его составляющих, смотрел он с презрением на просвещенных, независимых и даже богатых людей, к тому кругу не принадлежащих. По мере как науки и истинное просвещение начали проникать и в высший круг, ценность Спады, хотя и не плата ему, стала ниспадать. Под конец находился он при графе Кочубее, не знаю в каком качестве, и отправился с ним в Крым и в Одессу. Кажется, наконец, надоел он всему семейству, ибо нашли средство благотворным образом освободиться от него. Для него создали в Одессе место цензора иностранной литературы, с довольно хорошим содержанием. Тут всё-таки мог он подышать аристократическим воздухом: было довольно графов и князей с европейским образованием. Он не чуждался также иностранных негоциантов, только самых богатых. Право дурачить его признавал он единственно в людях и женщинах, им знатными признаваемых, и некоторые из них пользовались им бесчеловечно. Малого роста, худенький, стянутый, всегда опрятно одетый фертик, он мог бы казаться молодым, если б глубокие морщины на лице и лысина во всё пространство головы не обнаруживали его лет; к тому же и дыхание его было не весьма свежее. А он был чрезвычайно влюбчив и между тем по этой части довольно хвастлив. Мне случилось подслушать, как он Собаньской рассказывал сцену свою с графиней Кочубей. Увлеченный неодолимою страстью, один раз он пал к её ногам, когда никого не было в комнате; вдруг отворяется дверь, входит сам Кочубей, останавливается, с хладнокровием государственного человека говорит: «меня это не удивляет, я давно того ожидал» и выходит вон. — «Что ты сделал, воскликнула графиня, удались несчастный, ты вас обоих губишь». Если это была и правда, то уже наверно наперед приготовленный фарс. Его взяла с собой Воронцова, когда верст за сорок вместе с Ольгой Нарышкиной и Киселевой, сестрой её, она поехала на встречу к мужу; его посадили в особую двуместную карету, с весьма некрасивой горничною Ольги. По прибытии на место свидания, в ожидании, остановились они в довольно тесном помещении, куда горничная часто входила с видом смущенным, даже отчаянным. Ее спросили о причине её горя, а она, указывая на Спаду, сказала: «зачем вы меня сгубили, зачем так долго оставили наедине вот с этим известным соблазнителем?» С ним приняли вид грозный, укоризненный и стали называть человеком во зло употребляющим доверенность своих знакомых. Тщетно клялся он и божился, почти плакал, уверяя, что во всю дорогу даже не глядел на нее. «Нет, нет, отвечали ему; она шляхтянка, следовательно дворянка, и вас будут уметь заставить загладить ваш проступок и женитьбой возвратить честь вашей жертве». Несчастный вопил, что эта мерзавка, конечно, влюбилась в него, к тому же хочет сделать выгодную партию. Несколько дней потом трепетал он при мысли сего совсем не аристократического союза. Ольга Нарышкина, безжалостная, бессердечная, как все Потоцкие, поступала с ним иногда хуже. Прогуливаясь пешком, она неприятельски заходила навестить его в опрятной, с некоторым кокетством убранной его квартирке. Желая будто ближе посмотреть на картинки, в ней развешенные, она с грязными ногами лазила на канапе, на кресла и как бы не нарочно раздирала материи, их покрывающие.

Забавные сии два существа, Кирико и Спада ненавидели друг друга. Он с ужасом смотрел на нее, как на дикую женщину, она же видела в нём подлого шута, а Собаньская старалась приглашать их в одно время. Благодаря Палена, находился я в самом веселом расположении духа, и оттого сии карикатурные лица доставляли мне иногда минуты блаженства; во дни скорби я уверен, что без отвращения не мог бы я смотреть на них.

Еще два человека умножали для меня приятности тогдашней одесской жизни, не имея, впрочем, ничего общего с предыдущими. Австрийского генерального консула Тома отрекомендовал уже я публике в шестой части сих Записок. О Бларамберге, директоре музеев Одесского и Керченского, не упомянул ни слова. Он обязан был каждое лето ездить в Керчь, и перед этим в июне он целые три дня своим присутствием освежал для меня духоту Керченской скуки. Он тоже был не молод летами, имея их около шестидесяти, но молод был он пылким умом своим: при глубокой учености, особенно по археологической части, не было в нём и тени педантства. Оба имели страсть к каламбурам, и когда бывало сойдутся у третьего, Ланжерона, то начинается между ними настоящий бой. Хотя праздная, но рассеянная жизнь моя давала мне возможность только урывками посещать их.

Из двух дам, о коих говорил я, описывая первое пребывание мое в Одессе, упомянул я лишь об одной, об Ольге Нарышкиной, о графине же Эделинг не сказал ни слова. Ту и другую встречал я только на вечерах у Пущиной. Последняя из братолюбия почитала обязанностью на меня коситься и мало со мною говорить. Александр Стурдза продолжал ото всей души ненавидеть меня за Бессарабские дела.

Что касается до мужа Ольги, Льва Нарышкина, то он вел самую странную жизнь, то есть скучал ею, никуда не ездил и две трети для проводил во сне. Она также мало показывалась, но дабы не отстать от привычки властвовать над властями, в ожидании Воронцова, задумала пленить Палена и, к несчастью, в том успела. Из любви и уважения к нему никто не позволял себе говорить о сем маленьком его сумасбродстве.

Владычество Ольги над Паленом не простиралось так далеко, чтобы поссорить его со мною. Я продолжал пользоваться правом один сидеть с ним в ложе. Никогда еще не видали в Одессе столь славной итальянской труппы, как в это время, и никогда после подобной ей не бывало. Примадонна Амити была хороша, очень хороша, да и только. Двадцатилетняя же Морикони была чудесна, очаровательна и красотой лица, и стройностью тела, и искусством играть и петь, а паче всего голосом контральто, который, я уверен, с трудом бы найти и в самой Италии. Мужественная красота Дезиро совершенно ответствовала его голосу, густому басу, вместе с тем нежному и гибкому. Тенора Молинелли я только слушал, а не глядел на него; как можно было сочетать столь прелестный голос с таким гадким лицом, несносной игрой и подлой фигурой! Всё что было для подставки — было также весьма не худо. Россини был тогда во всём своем могуществе, соперников у него не было, и казалось, никогда не будет: оперы его, переведенные на все языки, игрались на всех театрах; в Одессе других тогда знать не хотели. Из бесчисленного их множества я назову только те, кои более других меня восхищали: Семирамиду, Танкреда, Отелло. После жестоких нервных страданий в 1826 году, в продолжении лета 1827-го брал я в Керчи ванны из морской воды; тем много успокоились мои бедные нервы, и оставшееся в них легкое раздражение умножало только мои музыкальные наслаждения. Можно посудить, какие удовольствия доставлял мне тогда Одесский театр.

В отношении к политическим известиям и делам Одесса была также любопытным местом. Едва ли мы не первые в России узнали о Наваринском сражении. Оно обрадовало нас не менее греков. Впрочем, много гордиться, право, было нечем: три сильные державы неожиданно напали на одну слабую; мы одни были обиженные, а в этой битве не играли даже главной роли. В этом однако как бы предполагалось намерение разделить Турцию, так же, как некогда Польшу. Еще в Керчи известие о рождении порфирородного Константина меня восхитило, а от чего? Право, сам бы сказать не умел; тут по крайней мере могло оно мне казаться предзнаменованием воздвижения Креста во град Константиновом. Купечество сначала несколько приуныло, ожидая, что вскоре потом последует разрыв, и для иностранных судов запрутся Босфор и Дарданеллы. Ко всеобщему удивлению однако же всякий день корабли приходили и уходили в продолжении почти всего ноября, в самое худое время для мореплавания. Испуганный султан показывал вид, будто случившееся почитает следствием какого-то недоразумения. Между тем и в войске заметно было сильное движение: оно подвигалось к Дунаю и Пруту, дабы при первом знаке броситься в турецкие владения. И с Петербургом также шла деятельная переписка как частная, так и официальная.

Там удерживали нашего графа Воронцова гораздо долее, чем мы ожидали и чем сам он намерен был оставаться. Его присутствие почитали необходимым для совещаний по предмету предпринимаемой войны. И действительно, его указания и советы могли быть весьма полезны: управляя областями сопредельными с театром будущих военных происшествий, он давно и с местностями его хорошо был знаком. Дабы на что-нибудь решиться, и я сначала дожидался возвращения его в Одессу; но через несколько времени вот как раздумал я сам с собою: «Тебе известно моральное могущество этого человека над тобою; нет сомнения, что он будет склонять тебя не оставлять должности; ты не устоишь, особливо когда для успокоения твоего он удалит нескольких чиновников, — и что же? Несчастный, тогда-то совсем ты будешь осужден на Керчь». При сей ужасной мысли волосы мои, тогда еще не седые, стали воздыматься на лбу моем. Наконец, я предпочел написать ему трогательное письмо, в котором изложил все мучительные стороны моего положения, умоляя его доставить мне несколько приличное содержание при временном увольнении от службы. На это письмо долго не получал я ответа.

Сама судьба хотела спасти меня. Чтобы более возбудить во мне отвращения от места служения моего, Одесса в эту зиму расточала передо мной все увлекательные удовольствия образованной жизни. Ничего не было в ней похожего на то, что я видел в начале 1824 года: не было взыскательности, предпочтений, мелочных интриг маленьких немецких дворов; не было той нестерпимой скуки, которую прежде в ней, как и во всех больших торговых городах, претерпевают люди не участвующие в торговле; не было безумной роскоши нашей северной столицы, где удовольствиями называют только танцы, карты, многочисленные собрания в огромных комнатах, ярко освещенных; не было разорительного и бестолкового ей подражания, которым отличается не одна Москва, но и большая часть наших губернских городов; не было педантства и негостеприимства ученых городов немецких. Я никогда не бывал в Париже зимой, в других же местах, любимых путешественниками, Ницце, Неаполе, Флоренции, и совсем не бывал. По слухам и рассказам я знал, а еще более угадывал, удовольствия, коими по зимам там пользуются люди просвещенные и женщины любезные. Их салоны суть биржевые залы, где верно оцениваются умы, где идет беспрестанный промен идей, где блестят острые слова, не поражая никакой личности, где и глубокие мысли, чтобы не пугать, являются в легкой оболочке; где споры, порождаемые разностью в мнениях, всегда сопровождаются обоюдными уступками, где верный такт не позволяет задевать чьего либо самолюбия, где умеют и говорить, умеют и слушать, где царствуют учтивость и приличие вместе со свободой и веселостью, одним словом, вся общежительность, которая во Франции пережила все ужасы её революций. Счастливый уголок в России, где бы можно было это встретить, был любимою моей мечтою, и на этот раз она почти осуществилась для меня в Одессе.

Как нарочно на этот раз исчезло и обыкновенное её зимнее безобразие, глубокая грязь. Наступила сильная зима, которую назвал я русскою, а которую жители называли Очаковскою. Выпал большой снег 19 ноября, а на другой день, 20-го, день восшествия на престол, в собор к молебну и оттуда к Палену на завтрак, отправились все мы в санях, и потом с ними не расставались; следственно, и сообщения сделались совершенно свободны. Многим это не полюбилось, между прочим и мне сначала. Почти везде было худое устройство печей, и я начинал очень зябнуть в своих больших комнатах отеля Сикара, несмотря на усиленное топление. Один русский тут трактирный служитель вывел меня из беды. Он предложил мне перейти в три небольшие комнаты на дворе над самой кухней, пока они еще не заняты; смирение мое было вознаграждено: в них редко бывало менее 17 градусов теплоты, и я скоро мог обогреться. Вид из них на море был не весьма приятен: в продолжении декабря весь залив покрылся льдом, и там, куда глаз едва мог достигать, легкий пар показывал, что вода еще не замерзала. Иностранное купечество спряталось по норам, а для нас, людей русских, по большей части выросших и возмужавших на Севере, зима сия совсем не казалась так жестокою. Для меня в особенности время не шло, а летело.