До свету 19-го разбудил меня своим приездом курьер, кем-то посланный и где-то также принужденный останавливаться. Он объявил мне, что всё утихло и улеглось: для меня это было сигналом отъезда. Был мороз, совершенно русская зимняя езда, и самые бурные волны Буга были льдом окованы. Глаза мои не вынесли двухдневного испытания холода и ветра, надобно было их полечить, и я принужден был остановиться в Николаеве. Прямо поехал я к полицмейстеру, Павлу Ивановичу Федорову, всегда готовому на одолжения, о котором раз случилось уже мне говорить. Надежда на его помощь меня не обманула: он поместил меня постоем в домике, который почитался самым теплым в городе.
Редко горе бывает без утешения, и я нашел его в доброй малороссиянке, хозяйке моей. Она была вдовой не очень богатого купца, который оставил ей малолетнюю дочь, домик и небольшой капитал. С нею вместе жила родная сестра её, также вдова надворного советника и прокурора, получающая пенсион; сими средствами жили они не очень скудно. Хоть убей меня, а теперь не буду уметь назвать их; право, совестно: память сердца, видно, была у меня всегда плохая. Я не искал в них просвещения и любезности, а нашел лучше того: нежное чувство сострадательности, которое так понятно одним только добрым женщинам. Комната о трех окнах, называемая залою, разделяла нас; но и через это небольшое пространство не проходили они, чтобы не потревожить мой покой. А он начинал тяготить меня, и только по моему приглашению они меня посетили. Как изобразить всю заботливость сих сестер милосердия о здоровье моем, о моей пище? Привыкнув знаться с людьми разных состояний и как прилежный наблюдатель нравов с участием выслушивать их рассказы, беседы и сих простых и уже немолодых женщин бывали для мена занимательны.
Выучившись сам, наконец, лечить глаза свои и в запасе имея некоторые нужные лекарства, я не призывал на помощь врача: терпение, диет и употребляемые мною средства скоро помогли; всё-таки однако целую неделю должен был я выдержать карантин. Раза два навестил меня Федоров, а об адмирале Грейге не было ни слуху ни духу: всякой англичанин более или менее почитает себя лордом.
Несмотря на то, будучи с ним знаком, я не хотел оставить Николаев, не явившись к нему, и 26 по утру отправился с моим почтением на дрожках моей хозяйки. У подъезда встретил меня слуга, который сказал, что адмирал на той половине и пошел провожать меня туда. То половина была на дворе длинная пристройка к главному корпусу строения. По входе в переднюю, слуга сказал мне, что я могу идти далее без докладу. Не знаю, или часы шли у меня неверно или в приморских городах обедали тогда гораздо ранее даже чем в губернских, только в первой комнате нашел уже я накрытый стол, а в другой даму и с полдюжины мужчин, всё моряков. Замешательство Грейга было едва ли не сильнее того, которое я в себе почувствовал. Нахмурясь угрюмо, не сказав мне ни слова, он обратился к даме и сквозь зубы назвал меня по фамильному имени. «Ах Боже мой! Ах как я рада! Как много наслышана об вас, как давно хотела с вами познакомиться и, наконец, нечаянный случай, кажется, хочет нас сблизить».
Вот восклицания дамы, на которые едва успевал я отвечать поклонами. Надобно объяснить причины таких странностей.
В Новороссийском краю все знали, что у Грейга есть любовница жидовка и что мало-помалу, одна за другой, все жены служащих в Черноморском флоте начали к ней ездить, как бы к законной супруге адмирала. Проезжим она не показывалась, особенно пряталась от Воронцова и людей его окружающих, только не по доброй воле, а по требованию Грейга. Любопытство на счет этой таинственной женщины было возбуждено до крайности, и от того узнали в подробности все происшествия её прежней жизни. Также как Потоцкая, была она сначала служанкой в жидовской корчме под именем Лии, или под простым названием Лейки. Она была красива, ловка и умением нравиться наживала деньги. Когда прелести стали удаляться и доставляемые ими доходы уменьшаться, имела она уже порядочный капитал, с которым и нашла себе жениха, прежних польских войск капитана Кульчинского. Надобно было переменить веру; с принятием св. крещения, к прежнему имени Лия прибавила она только литеру Ю и сделалась Юлией Михайловной. Через несколько времени, следуя польскому обычаю, она развелась с ним и под предлогом продажи какого-то строевого корабельного леса приехала в Николаев. Ни с кем кроме главного начальника не хотела она иметь дела, добилась до свидания с ним, потом до другого и до третьего. Как все люди с чрезмерным самолюбием, которые страшатся неудач, в любовных делах Грейг был ужасно застенчив; она на две трети сократила ему путь к успеху. Ей отменно хотелось выказать свое торжество; из угождения же гордому адмиралу, который стыдился своей слабости, жила она сначала уединенной ради скуки принимала у себя мелких чиновниц; но скоро весь город или, лучше сказать, весь флот пожелал с нею познакомиться. Она мастерски вела свое дело, не давала чувствовать оков ею наложенных и осторожно шла к пели своей, законному браку. Говорили даже, что он совершился и что у них есть двое детей; тогда не понимаю, зачем было так долго скрывать его.
Оправдываясь в неумышленной нескромности, я слагал вину на слугу, а Юлия Михайловна сказала, что не бранить его, а благодарить должна. Сам же Алексей Самойлович, видя мое учтивое, приветливое, хотя свободное, с нею обхождение, начал улыбаться и заставил у себя обедать. В её наружности ничего не было еврейского; кокетством и смелостью она скорее походила на мелкопоместных польских паней, так же как они не знала иностранных языков, а с польским выговором хорошо и умно выражалась по-русски. За столом сидел я между нею и адмиралом. Неожиданно с сим последним зашел у нас разговор довольно серьёзный. Речь коснулась до завоевательницы и создательницы Новороссийского края, и он вспомнил, как в последний год её царствования, будучи только двадцатидвухлетним лейтенантом, в память великих заслуг отца его, был он на всё лето приглашен в Царское Село, как она милостиво со всеми и с ним обходилась и как в беспрестанном созерцании земного Божества можно было предугадывать и понимать вечное блаженство. Мне не забыть рассказа всегда хладнокровного, малоречивого Грейга; легкий румянец стал покрывать его бледное лицо; казалось, что камень разогрелся, раскалился от жара прекрасного воспоминания. Какое сладкое могущество эта женщина имела над людьми! Посидев еще несколько времени после обеда, я хотел раскланяться с хозяевами; но они не согласились проститься со мною, а требовали слова еще увидеться; я дал однако с намерением не сдержать его.
На другой день, 27-го, помаленьку я начал сбираться в дорогу, когда явился ко мне курьер с приглашением Алексея Самойловича и Юлии Михайловны пожаловать к ним на вечер, бал и маскарад 28-го числа. Мне следовало бы отказаться, во-первых, потому что это был день кончины отца моего, во-вторых, что я два лишних дня должен был потерять в пути; но мне не хотелось невниманием платить за учтивость, да и любопытство увидеть николаевское общество во всём его блеске взяло верх над долгом. Дней за десять перед тем видел я одесское, но не мог судить о великой разнице между ими, не будучи ни с кем знаком. Мужчины несколько пожилые и степенные, равно как и барыни их, сидели чинно в молчании; барышни же и офицерики плясали без памяти. Масок не было, а только две или три костюмированные кадрили. Женщины были все одеты очень хорошо и прилично по моде, и госпожа Юлия уверяла меня, что она всех выучила одеваться, а что до неё они казались уродами. Сама она, нарядившись будто Магдебургской мещанкой, выступила сначала под покрывалом; ее вел под руку адъютант адмирала Вавилов, также одетый немецким ремесленником, который очень забавно передразнивал их и коверкал русский язык. На лице Грейга не было видно ни удовольствия, ни скуки, и он прехладнокровно расхаживал, мало с кем вступая в разговоры. Сильно возбудил во мне удивление своим присутствием один человек в капуцинском платье; он был не наряженный, а настоящий капуцин с бородой, отец Мартин, католической капеллан Черноморского флота, который, как мне сказывали после, тайно венчал Грейга с Юлией. Оттого при всех случаях старалась она выставлять его живым доказательством её христианства и законности её брака; только странно было видеть монаха на бале. Мне было довольно весело, смотря на большую часть веселящихся, которые казались совершенно счастливыми.
Наконец, 29-го по утру, вырвался я из Николаева. После легкого мороза без ветра, приметно сделалось теплее; солнце ярко засияло; обрадовавшись ему, пташки вились по воздуху и щебетаньем своим радовали мое сердце. Я сделался умнее, сидел в карете, защищая глаза свои от частых перемен погоды. Скоро приехал я в Херсон и на этот раз хотел непременно его осмотреть. Просторная комната низенького трактира, в которой я остановился, имела для мена большую привлекательность: в ней был воздух каким не дышал я всю эту зиму; она была вытоплена не по-новороссийски, так что в одной рубашке можно было по ней расхаживать. Подали мне препорядочный обед, после которого прилег я отдохнуть и нечувствительно заснул. Когда я проснулся, начинало смеркаться, и пришел навестить меня бывший мой сотрудник в Бессарабии, советник Кармазин, старик, которого Петрулин перетащил из Херсона и который, при мне получив отставку с хорошей пенсией, возвратился в него. Мы потолковали кой о чём, и я должен был до следующего утра отложить прогулку мою по городу. Погода за ночь опять изменилась, и сделалось пасмурно и не холодно, хотя без оттепели. Улицы Херсона были правильны, а наружность его не красива и даже печальна. Древние руины, как сильные бойцы, после продолжительной борьбы с людьми и стихиями устоявшие, хотя лишенные членов и покрытые рубцами, а новые строения полуразрушенные подобны трупам тощих юношей, обезображенных смертью: вот что являлось тогда в Херсоне. Гораздо приятнее было мне взглянуть на крепость, в версте от него находящуюся: там всё было сохранено и поддержано. Войдя в собор, мне хотелось увидеть место, где положено было тело князя Потемкина; но мне отвечали, что никто о том не знает. Уверяют, что, когда по приказанию Павла Первого должно было вынуть останки основателя Херсона, тайно вырыт был труп протопопа и вместо Потемкина похоронен где-то в поле.
Воротившись домой обедать, 30 числа, я предпочел ехать в Крым по другой дороге более короткой. В этом месте мой родимый Днепр не похож на самого себя, не широк и не узок: прежде превращения своего в лиман, он делится на рукава и образует семнадцать островов, между коими плавание хотя не опасно, но затруднительно и продолжительно; оттого летом редко кто по этой дороге ездит. Всё было покрыто льдом в эту зиму. Часа через два приехал я на противоположный берег Таврической губернии, в город Днепровск, бывшее селение Алешки, коим он и поныне называется. Была уже ночь, и меня привезли к одному татарину, зажиточнейшему из жителей. Мой приезд не очень должен был понравиться женскому полу; его тотчас куда-то запрятали. Через полчаса пожаловал ко мне городничий (стоило бы об имени его спросить и его не запомнить) и объявил, что он счел долгом навестить приезжего товарища. Я немного удивился и чуть ли не обиделся, когда он прибавил: «ведь вы там у себя, а мы здесь у себя градоначальники». Служить в Новороссийском крае и не знать разницы между званиями градоначальника и городничего, это уже становилось забавно. Очень заметно было, что он даточный, безграмотный солдат, во время войны вышедший в офицеры и по праву раненого получивший место. Несколько времени потешился я необыкновенным его невежеством, но наконец соскучился, без церемонии сказал, что хочу спать и попросил любезного собрата оставить меня.