Московской Английской клуб есть место прелюбопытное для наблюдателя. Он есть представитель большой части Московского общества, вкратце верное его изображение, его эссенция. Записные игроки суть корень клуба: они дают пищу его существованию, прочие же члены служат только для его красы, для его блеска. Почти все они люди достаточные, старые или молодые помещики, живущие в независимости, в беспечности, в бездействии; они не терпят никакого стеснения, не умеют ни к чему себя приневолить, даже к соблюдению самых простых, обыкновенных правил общежития. Член Московского Английского клуба! О это существо совсем особого рода, не имеющее подобного ни в России, ни в других землях. Главною, отличительною чертою его характера есть уверенность в своем всеведении. Он с важностью будет рассуждать о предметах вовсе ему чуждых, незнакомых, без опасения выказать всё свое невежество. Он горячо станет спорить со врачом о медицине, с артистом о музыке, живописи, ваянии, с ученым о науке, которую тот преподает и так далее. Я почитаю это не столько следствием невежества, как весьма необдуманного самолюбия. Выслушав вас не совсем терпеливо, согласиться с вами значило бы в чём-нибудь да признать перед собою ваше превосходство. Эти оспаривания сопровождались всегда не весьма вежливыми выражениями. «Нет, воля ваша, это неправда, это быть не может, ну кто этому поверит?» так говорилось с людьми мало знакомыми, а с короткими: «ну полно, братец, всё врешь; скажи просто, что солгал». Удивительно, как всё это обходилось миролюбиво, без всякой взаимной досады. Не нравилось мне, что эти господа трунят друг над другом; пусть бы на счет преклонности лет, а то на счет наружных, телесных недостатков и недостатков Фортуны; это казалось мне уже бесчеловечно. Не доказывается ли тем, что наше общество было еще в детстве? Дети всегда безжалостны, ибо не испытали еще сильной боли; мальчики в кадетских корпусах, в пенсионах точно также обходятся между собою. Хотя я не достиг тогда старости, хотя не был еще и близок к ней, мне не нравилось также совершенное равенство, которое царствовало в клубе между стариками и молодыми. Но не то ли же самое мы видим в простонародии? Так обходятся молодые парни с дядей Феодотом, с дядей Парфеном, говорят им ты, а слушаются их, и даже с дедушкой Антипом, который, когда ему вздумается прикрикнуть, заставит всех замолчать. Время мало что изменило в рассказанном мною, доныне всё осталось почти по прежнему. Причиной Европа, у которой так стараемся мы всё перенимать: она также освобождается от всяких уз, как в общественной жизни, так и в словесности, и быстрыми шагами идет к варварству, из которого только что мы стали выступать. Вот мы и встретились.
Вестовщики, едуны составляли замечательнейшую, интереснейшую часть клубного сословия. Первые ежедневно угощали самыми неправдоподобными известиями, и им верили, их слушали, тогда как истина, всё дельное, рассудительное отвергалось с презрением. Последние были законодателями вкуса в отношении к кушанью и были весьма полезны: образованные ими преемники их превзошли, и стол в Английском клубе доднесь остался отличным. Что касается до прочих, то право лучше бы было их не слушать. Что за нелепости, что за сплетни! Шумим, братец, шумим, как сказано в комедии Грибоедова. Некоторые берутся толковать о делах политики, и им весьма удобно почерпать об ней сведения: в газетной комнате лежат на столе все дозволенные газеты и журналы русские и иностранные; в нее не часто заглядывают, а когда кому вздумается присесть да почитать, то обыкновенно военные приказы о производстве или объявления о продаже просроченных имений. Был один такой барин-чудак, который в ведомостях искал одни объявления об отдаче в услуги, то есть о продаже крепостных девок, как за ним подметил один любопытствующий. Самый оппозиционный дух, который тут находим, совсем не опасен для правительства: он, как и всё прочее, не что иное как совершенный вздор. Один из наших земляков, после весьма долгого отсутствия, воротился в Россию совершенным французом[84], чем-то оскорбленный в одном из московских клубов, впоследствии размножившихся, сказал о дворянском: c’est de la canaille proprement dite, а про английский: c’est de la canaille proprement mise.
Меня можно спросить: да зачем же ты часто бывал в таком месте? Да так. Я тогда не был еще таким брюзгою как ныне: ничем не брезгал. Как голова, так и желудок мой всё переваривали. Я наслаждался в разговоре с умным и просвещенным человеком; мне бывало весело с людьми другого рода, меня забавляли их глупости, и я тайком любил над ними смеяться. За столом гастронома, после изысканных кухонных произведений, готов я был с удовольствием хлебнуть щец из серой капусты. Увы, как это время уже далеко! В клубе никаких мнений я не предлагал, ни чьих не оспаривал, от того со всеми жил в ладу и даже имел счастье прослыть добрым и простым малым.
Да не подумают, однако же, что в клубе не было ни одного человека с примечательным умом. Напротив, их было довольно, но они посещали его реже и говорили мало. Обыкновенно их можно было находить в газетной комнате; я назову пока одного Ив. Ив. Дмитриева, не раз мною упомянутого, и похвастаюсь тем, что со мною бывал он многоречив. Его холодная, важная наружность придавала еще более цены его шутливости и остроумию. Кто бы мог ожидать? Как Афинские мужики Аристида, хотели было исключить его из общества, право не помню за что; но вдруг опомнились и выбрали его почетным членом. Но он с тех пор, кажется, не являлся к ним.
Кратковременным тогда пребыванием моим в Москве воспользовался я, чтобы случайно сделать одно весьма лестное знакомство. В заведении минеральных вод встретил я Прасковью Ивановну Мятлеву, которая приехала из Петербурга не с тем, чтобы полечиться, а чтобы погулять. Она обошлась со мной как с давнишним знакомым, узнав от меня о жалком положении сестры моей, поспешила ее навестить, а меня во временную квартиру свою пригласила на чай. Никого почти не нашел я у неё кроме начальствовавшего в Москве князя Димитрия Владимировича Голицына, её двоюродного брата, которому она меня представила. Довольно продолжительный с ним разговор меня с ним ознакомил, а он изъявил сожаление, что сие сделалось не прежде. Тогда я испросил у него дозволения к нему явиться, а он назначил мне час, в который будет совершенно свободен. Дни через три после того был я у него в кабинете. Мне показалось, что в продолжении целого часа, наедине с ним проведенного, он не почувствовал скуки; прощаясь со мной, сказал он, что, к сожалению, его княгиня Татьяна Васильевна находится в подмосковной деревне, Вязёмах, но что по возвращению её, он хочет меня ей представить. Я же был почти на отъезде и отвечал, что не надеюсь скоро иметь сию честь.
Это был человек примечательный, хотя не гениальный. Он находился с матерью в Париже во время начала первой революции; как покорнейший сын, он был упитан строгими аристократическими правилами гордой княгини Натальи Петровны, а как семнадцатилетний юноша увлечен новыми идеями, которые сулили миру блаженство. Сие образовало весьма необыкновенный характер; в нём встречалось всё то, что было лучшего в рыцарстве со всем, что было хвалы достойно в республиканизме. Более чем кто был он предан, верен престолу, но никогда перед ним не пресмыкался, никому из приближенных к нему не льстил, никогда не был царедворцем, большую часть жизни провел в армии и на полях сражений добывал почести и награды. От того-то и в обхождении его была вся прелесть откровенности доброго, русского воина с любезностью, учтивостью прежних французов лучшего общества. И это была не одна наружность: под нею легко было открыть пучину добродушия. Удивительно ли, что Москва была так долго им очарована, когда после двух свиданий я был им совершенно пленен?
К сожалению, как почти все молодые баре его времени, он плохо знал русский язык, зато очень хорошо постиг он русский дух. Он знал, что нет никакой пользы с этим народом капральничать, употреблять излишнюю строгость, действовать инквизиториально, везде совать нос свой, входить во все мелочи, мешаться даже в семейные, домашние дела, как поступал один из его преемников: бразды правления держал он твердою рукою, но несколько опустивши их. Как Екатерина, говорил он: vivons et laissons vivre. Он не потворствовал порокам, во и не преследовал их; только люди, с худой стороны замеченные, какого бы чина и звания они ни были, в его общество доступа иметь не могли. Примеры жестоких наказаний у нас не столько могут людей удерживать от зла, как смешение угроз и ласки. В противном случае, дворянин как и мужик почувствует в душе какое-то ожесточение, скажет за семь бед один ответ и скоро может дойти до преступлений. Изредка, и то в чрезвычайных случаях, Голицын умел показывать себя взыскательным начальником, строгим исполнителем закона. Со всеми учтивый, даже ласковый, он однако умел безобидным, неприметным образом давать чувствовать высоту своего сана. Бывало слово: «что-то скажет о том князь, как это князю будет досадно» останавливало многих.
Надобно заметить, что у нас Москва старое балованное дитя, которому необходимо давать немного проказничать, лишь бы было не совсем вредно для нравственности общественной. Независимое в ней житье составляет главную её привлекательность; она опустеет, если против её жителей будут принимаемы стеснительные меры. А при Голицыне она процветала и всё более населялась. Когда в других частях России трепетали при появлении светло-синих мундиров жандармских, он один Московскую губернию, как каменной стеной умел оградить от Бенкендорфа и его жандармерии. В ней жили также привольно, без оглядки, как бы их не существовало. Он пользовался совершенною доверенностью обоих императоров Александра и Николая, которые не только что уважали его, но и сердечно любили, и ни одного из приближенных к ним любимцев он не боялся. Удивительное было в нём искусство без труда повелевать людьми, овладев их сердцами, искусство, коему научала всё та же Екатерина и которое ныне так редко встречается. Увы, ничего нет в мире сем прочного, долговечного! с умножением лет снисходительность князя Голицына превратилась в удивительную слабость, от которой происходило множество беспорядков в его управлении Это было гораздо после, и лучше бы было здесь о том и не упоминать.
Война близ мест, в которых без малого пять лет провел я, предмет, который недавно так исключительно занимал меня, начал я терять из виду. В дали от опасностей, Московское равнодушие ко всему, что происходит на границе и за границей, мало-помалу стало и вшой овладевать. И тем лучше, ибо дела наши за Дунаем шли довольно плохо. Огромнейшие силы были двинуты с Севера на Юг, сам Император, и его брат, и его гвардия находились при войсках; Англия после Наварина отшатнулась от нас, но и не мешала нам; за то французы нам помогали, сражаясь в Морее. Ослабленная Турция, казалось, должна была пасть; но она держалась, защищалась упорно, и мы почти не шли вперед. Мне случилось в Английском клубе спросить у кого-то, не помню, о причине сильной пушечной пальбы, которую я слышал утром. «Да как же, разве вы не знаете, — отвечал он насмешливо: — совершено великое дело, и мы его празднуем, взяли какую то Исачку». И действительно, после двух последних побед при Лейпциге и Париже, которые мы торжествовали, этот успех не мог казаться столь важным. Я вспомнил тогда, что в 1810 году, в одном и том же донесении графа Каменского о первых действиях Задунайской армии, было сказано о занятии малых крепостей Исакчи, Тульчи и Бабадага, о взятии штурмом Базарджика и о сдаче важной крепости Силистрии; и мне стало за наших что-то стыдно. Миновав Силистрию и Шумлу всё потянулось к Варне, которую обложили с моря и с твердой земли. Осадным войском начальствовал князь Меньшиков, но ему прострелили ногу; тогда на его место из Одессы был призван граф Воронцов. Всё лето провозились с этой Варной и только в начале октября успели войти в нее. Тем и кончилась кампания.
Неуспехи этой кампании были для всей России загадкой, которая объяснилась следующею зимой. Главнокомандующий армией был фельдмаршал Витгенштейн, прославившийся в 1812 году, а после доказавший, сколь малы были его военные способности. Зато никто не слушался его. Главным же распорядителем был начальник императорского штаба, кипучий генерал Дибич, которого наши солдаты прозвали самовар-пашой. Голова его полна была стратегических идей, но как от того распоряжения его беспрестанно противоречили одно другому, то тем и умножалось неустройство. Подвоз съестных и других припасов был медлен и совершенно неисправен. Губительные молдавские лихорадки свирепствовали в войске и в сутки сотнями валили людей. Во многих местах показалась и чума. При столь неблагоприяных обстоятельствах, всякая другая армия, состоящая не из русских солдат и не с турками имеющая дело, непременно была бы истреблена.