Чрезвычайно странно было видеть обращение русских солдат с простыми французами: они обходились с ними ласково, и тем только давали им чувствовать превосходство свое над ними, что всегда подшучивали как большие с детьми. В их суждениях о Франции было много смысла, например: «Где тут между этим народом быть толку, — говорили они, — когда и мужик у них мусью, и царский брат мусью». Мне пересказывали вечный спор двух унтер-офицеров, который подслушали. Один стоял за Людовика XVIII, другой за Наполеона. «Ну что твой Дизвитов (так называли они короля), хорош гусь! Ну на что он похож?» говорил один. «Ведь наш Государь посадил его на престол, да и велел французам его слушаться, а без того они бы на него и глядеть не захотели. То ли дело Бонапарт? Вот уж был молодец: целый свет заставлял плясать по своей дудочке». А другой отвечал: «Али тебе жаль, что он мало жег, резал и грабил нашу матушку-Россею? Разве ты забыл, что по милости батюшки Дизвитова мы славно живем? Он нас поит и кормит. Тот был больно прыток, везде рыскал; а мой-то себе на уме, сидел у моря, да ждал погоды; вот и дождался, теперь царствует и благоденствует. А где твой Бонапарт скажи-ка? На море на окияне, на острове на Буяне, как бык печеной ест чеснок толченой». Городам ими занимаемым и соседним солдаты дали русские имена: Като-Камбрезис, или просто Като, назвали Коты, Авен — Овином и Валансьен — Волосенем. Начальники, говоря с ними, привыкли к сим названиям и, наконец, стали их употреблять и между собою.

Через несколько дней Мобёж начал пустеть: войска потянулись на маневры к Валансьену и далее. Мы с сестрой, оставшись одни, от нечего делать собрались прокатиться к армии, тем более что погода стояла прекрасная. Сперва обедали в маленьком городе Ваве, потом ночевали и на другой день обедали в Валансьене. Оттуда, сделав четыре льё или 16 верст, приехали в местечко, или бургаду, Солем, где назначена была временная квартира генерала Алексеева. Дом ему отведенный был порядочный, только тесный. Меня же, как будто чиновника принадлежащего к корпусу, поместили постоем к одному, не знаю как сказать, мещанину или поселянину, только не хлебопашцу. Фландрия была искони землею промышленною, отчизною батиста и кружевов, и оттого почти все жители её были люди зажиточные, в том числе и мой хозяин. Комната, в которой жил я у него, была просторна и опрятна, на постели белье было не самое тонкое, но чистое; одного только не доставало — деревянного пола: его заменяла, как в Малороссии, битая земля. Пробыв тут суток полторы, воротились мы в притихший Мобёж.

Скоро он опять наполнился и сделался шумным. Маневры кончились, и 13-го октября, чем свет, прибыл Государь с королем Прусским, с тем чтобы пробыть в нём целый день. У Воронцова для их величеств приготовлялся обед и великолепный вечер, на который я, как все другие, не мог быть приглашен, ибо по случаю беспрестанных его разъездов не успел быть ему представлен.

Мобёж до революции принадлежал капитулу каких-то канонисс. Они имели в нём с не весьма большим садом довольно большой дом в два этажа, который занимал тогда Воронцов. Он не был довольно просторен, чтобы в нём можно было сделать бал для великого числа наехавших гостей, свиты обоих государей, принцев, штаба главной и всех корпусных квартир и, наконец, целой кучи любопытных леди, присутствовавших на маневрах. Для того придумали в саду приделать к нижнему этажу две большие палатки, внутри богато убранные, так чтобы в них был выход прямо из комнат. У нас в октябре танцевать в палатках было бы несколько опасно, а тут стояла такая погода, что самих жителей приводило в удивление. Видно иногда становилось слишком жарко, ибо по временам опускались по́лы, и тогда я, в небольшой толпе разгуливая по саду, мог смотреть и как бы участвовать в увеселении. Более всего хотелось мне видеть господина Веллингтона, с его длинным носом. На этом бале торжествующий Воронцов показал себя однако же мелочным человеком. Приписывая сестре моей, коей ум был всеми признаваем, тот искусный отпор, который добродушный муж её дал ему, он втайне на нее сердился. Прежде, бывало, когда он затеет пир и должен принимать какую-нибудь важную особу, посылает в ней адъютанта с убедительным письмом приехать к нему в Мобёж и быть хозяйкой у него, холостого генерала. Тут представил он Государю всех генеральских жен, а ее, жену старшего из них, как будто позабыл. Но Веллингтон, который не раз бывал в Ротеле, и король Прусский, который во время разъездов своих пробыл в нём двое суток и оба дня обедал у сестры моей, нашли ее и прошлись с нею польский. Тогда и Государь пожелал узнать, кто эта неизвестная дама, подошел к ней с самыми любезными речами и также повел ее ходить польский. Следственно, маленькое мщение Воронцова было совсем неудачно.

Следующим утром, отъезжая, Государь явил несколько милостей, начиная с корпусного начальника. Из генералов одному только Алексееву хотел он дать Александровскую ленту; но Воронцов тому воспротивился, представляя, что, как неимущему человеку, денежное пособие будет ему приятнее; и Государь к прежней аренде прибавил ему другую, в две тысячи рублей серебром. Алексеев было подосадовал, но благоразумная жена была тому чрезвычайно рада. После продолжительной масленицы, для неё с мужем наступал великий пост, и надобно было позаботиться о том, чтобы сделать его менее строгим. Вскоре потом и Французский король при слал ему награду, одинаковую с Воронцовым, военный орден Св. Людовика первой степени. Из всех генералов союзной армии жители мест, ею занимаемых, ему одному только оказали необыкновенную честь, выбили медаль с изображением его имени и изъявлением их благодарности, и на прощании одну золотую, несколько серебряных и бронзовых поднесли ему. Брату моему тоже пожалован был Анненский бриллиантовый крест на шею, да от короля Французского небольшой перстень, солитер тысячи в три франков.

Говоря о чужих наградах, не надобно мне забывать и о собственной, почти в тоже время мною полученной. Пока я был еще в Париже, Бетанкур уведомил меня, что по его представлению произведен я в коллежские советники, со старшинством с 31-го декабря 1813 года. Этот чин следовал мне за выслугу лет, следственно милость была не велика; но старшинство мне данное обращало временное служение мое в Пензе и потом полуторагодовую отставку в настоящую службу. Если в продолжении этого времени не получал я наград, то моя вина: я всегда отказывался от крестиков, которые предлагал мне Бетанкур. Дабы чем-нибудь усладить вечность титулярных советников, начали им давать Владимирские кресты и даже Аннинские на шею. Потом, во время продолжительной войны, при движении огромных армий, необходимо было сыпать их на офицеров. Наконец, для Аннинского ордена учредили новую степень в петлицу. Для щегольства, для того, чтобы наши кресты и медали вместе с иностранными на груди военных людей могли составлять как бы пестрые букеты, чрезвычайно уменьшили величину их… С тех пор в глазах крестолюбивой России потеряли они более половины своей прежней цены.

Дни через два после отъезда Государя, в Мобёже всё утихло, пришло в обыкновенное состояние. Надобно же было, наконец, представиться мне графу Воронцову. Я нашел его за завтраком, за который посадил он меня и так много явил ласки, что показался мне отменно мил. На другой день он опять уехал и при мне уже не возвращался. Во дни доброго согласия его с Алексеевым, сестра моя шутя твердила, что пора бы ему жениться и с большими похвалами говорила ему о меньшой Браницкой, которую знала с ребячества и года за три перед тем видела у матери её в Белой Церкви. На это отвечал он только смехом. В это самое время старая графиня Браницкая приехала в Париж, а он под предлогом окончания каких-то дел туда отправился. Там увидел он, если не молоденькую, то весьма молодую суженую свою. Она не могла ему не понравиться; она нельзя сказать, чтобы была хороша собою, но такой приятной улыбки кроме её ни у кого не было, а глазки её были еще лучше прекрасных глаз богатого ларца её, как говорит Скупой в Мольере. К тому же польское кокетство пробивалось в ней сквозь большую скромность, к которой с малолетства приучила ее русская мать, что делало ее еще привлекательнее. Мигом поворотил он этим делом, и скоро узнали, что он женится. Воротившись в Мобёж, он совершенно переменился к сестре моей, повторяя, что в ней видит пророчицу своего счастья. Но этот брак был, кажется, причиною, что он тогда не воротился в отечество, а начальствование над корпусом сдал Алексееву, который и привел его в Россию.

Одного только прежнего знакомого, кяхтинского и петербургского, нашел я в Мобёже. Сын министра финансов (тогда еще не графа) Гурьева, с Нижегородским ополчением был в одном только сражении, за что из действительных статских советников переименовав в генерал-майоры, потом женился на дочери начальника своего, графа Петра Александровича Толстого, во Франции командовал пехотною бригадой и стоял на квартирах в Ландреси. Преследуемый воспоминанием о единственном военном подвиге своем, этот тяжеловес всех им преследовал: не было у него других разговоров, как о позиции, которую занимал он под Дрезденом между картофелем и репою. В кратковременное мое тут пребывание мы несколько раз обедали у него с Алексеевым; славный стол и приятности для меня общества жены его давали мне терпеливо переносить скуку, которую всегда разливал он вокруг себя. Говоря об Авдотье Петровне, хотелось бы мне перевести французское слово câlinerie, и для того выдумываю русское слово ластительность: её было в ней много, хотя по временам очи её и тогда на минуту загорались сильным гневом. Она мне чрезвычайно нравилась. Посмотрите на котенка, когда он катает шарик или играет с пробкой, как он забавен! Как все движения его милы, хотя с мурлыканием он и выпускает маленькие когти свои! Посмотрите на него через несколько месяцев, и вы его узнаете в мрачной, сердитой кошке. Вот история Авдотьи Петровны Гурьевой.

Если б я знал, что Алексеев будет начальником корпуса и поведет его чрез всю Германию, может быть, пожелал бы я идти покойно с войском; но я не знал еще этого и очень торопился. Так как я часто прихварывал, меня свели и поладили с одним доктором, Лукой Егоровичем Пикулиным, к которому благоволил Воронцов и которому велел он дать курьерский пашпорт в Россию, следственно и деньги на проезд. Он был человек добрый, веселый, говорили, искусный врач, в случае нужды доро́гой мог мне быть полезен и согласился за тысячу рублей ассигнациями довезти меня до Петербурга. Таким образом не только даром, но и с барышом мог он туда доехать.

В день Казанские Богоматери, 22 октября, после завтрака, не совсем раннего, сели мы с ним в коляску его с поднятым верхом и благословясь пустились в путь. Скоро проехали мы Нидерландскую, ныне Бельгийскую, границу и приехали в Монс или Берген, большой город, который после Мобёжа показался мне еще больше. Мы остановились на какой-то большой площади, наполненной народом; но я не выходил из повозки: сделалось холодно, пошел мелкий дождь, и лошадей нам очень проворно перекладывали.