Поговорив о Сенновере, нельзя же не сказать ни слова о его семействе. Также как Бетанкур, в Великобритании нашел он себе подругу, только англичанку-англиканку, бабу смирную, которая приплелась к Бетанкурше в виде всепокорнейшей собеседницы. Я никогда не слыхал её голоса, и в гостиной у мужа казалась она домашнею утварью, которую забыли вынести. Единственная же дочь их, Стефания, в тринадцать лет изумляла уже живостью и смелостью ума и развивающимся кокетством. Можно было предвидеть, что она пойдет далеко, что она будет чем-то, чему тогда не было еще имени. Ожидания сбылись: сен-симонизм и все богопротивные секты видели ее сильною своею поборницею.

По открытии Института, начальствовавшие в нём испанец и француз не должны были забыть сводчика своего Маничарова. Он был из армян. Люди этой нации в русских столицах обыкновенно бывают ювелиры, или торгуют шалями, персидскими и индейскими товарами; разбогатевши, объявляют себя дворянами такой земли, где их никогда не бывало. Отец г. Маничарова до того был богат, что сыновьям его нужно было много времени для расстройства оставленного им состояния. В старшем из них, любезном моем Петре Макаровиче, было много оригинального. Главною странностью его, среди завистливого, себялюбивого мира сего, почитать можно неистощимую доброту его сердца. Он любил всех людей, обожал всех женщин, наслаждался всеми безвредными для чести удовольствиями. В шумных, холостых обществах, кои предпочтительно посещал он, умел он быть пристоен и тихо-весел, ласков и учтив без приторности. Он был добрым товарищем всех любителей разгульной жизни, по не имел задушевных друзей, за то и не имел ни единого врага. Его душевное спокойствие, слегка тревожимое желаниями, без труда удовлетворяемыми, сохранило ему молодость ума и, конечно, продлит его дни. Сколько поколений встретил он на пороге юности и приводил из неё, сам никогда её не покидая. Никогда в голову не приходила ему служба, как вдруг хозяйственные дела его, пришедши в упадок, не от мотовства, а от беспечности, заставили его о том подумать. Уже был он лет сорока, когда через покровительство Бетанкура, не имея никакого чина, он был определен в Институт, разумеется, не воспитанником, а экономом оного, прямо с чином инженер-капитана. Ну что уже и была это за экономия! Изо всех новых лиц, с которыми тут свела меня судьба, он более всех полюбился мне своею приветливостью, равенством своего характера.

Образование Института было довольно странное. Воспитанники носили шляпу с пером и офицерский мундир с шитьем, только без эполетов; а произведенные в офицеры, прапорщики, подпоручики, надев эполеты, продолжали оставаться в Институте до поручичьего чина. В нём сперва было четыре только профессора или преподавателя наук. Ими ссудил нас Наполеон, прислав Александру четырех лучших учеников Политехнической Школы: Базена, Потье, Фабра и Дестрема. Это было, как изволите видеть, совершенно французское училище. Самые первые ученики, коими оно наполнилось, были всё молодые графы да князья, также и сыновья французских, немецких и английских ремесленников, садовников, машинистов, портных и тому подобных; одним словом, всё то что управляющим пришельцам казалось цветом Петербургского юношества. В 1812 году четыре француза объявили, что не могут служить правительству, которое находится в войне с их отечеством и требовали, чтоб их отпустили: им отвечали ссылкою в Сибирь. Учение на время должно было приостановиться. Дабы по возможности помочь этой беде, нарядили в мундир и в штаб-офицерские эполеты мусью Резимона, учителя в частном доме, довольно сведущего в математических науках; да как другого иностранца на первый случай не встретилось, то по неволе должны были взять русского, недавно произведенного в офицеры Севастьянова, который в познаниях догнал и едва ли не перегнал всех иностранных наставников своих. После общего замирения в 1814 году, сосланные французы воротились к своим должностям; во всё время воины сохраняли они жалованье свое и чины: Базен — подполковника, а трое других оставались майорами. Двое из них. Фабр и Дестрем, вскоре, согласно желанию своему, получили места в округах Путей Сообщения; в Институте же остались только Базен и Потье. О них да позволено будет сказать мне несколько слов.

Уживчивее Петра Петровича Базена ни одного человека не случилось мне видеть. Он родился в самом центре Парижа от бедных мещан и, не совсем будучи уже ребенком, видел все ужасы революции. С одной стороны, это научило его осторожности в изъявлении своих мнений, с другой — породило в нём омерзение к отвратительной грубости развратной Парижской черни. Из разговоров своих старался он изгнать всё то что могло напомнить о навыках его первой молодости, и говорил всегда отборными словами. Не только не позволял себе кого-нибудь порицать, но обо всём и обо всех находил средство говорить с похвалою. В душевном умилении он готов был пасть на колени при имени святого Людовика XVI, умел извинять кровожадных Робеспьера и Дантона, их злодеяния приписывая добрым намерениям, в Лафайете видел самого Вашингтона, приходил в непритворный восторг, когда называли Наполеона, дивился мудрости Людовика XVIII и благородству, рыцарскому духу меньшего брата его. Он имел удивительный дар не только со всеми соглашаться, но каждого порознь уверить, что он совершенно одинакового с ним мнения. Я не думаю, чтоб он кого-нибудь обманывал: невозможно было льстить целому свету; но для борьбы с заблуждениями его он не чувствовал в себе довольно убеждения и желая оставаться в покое, никакого мнения преимущественно не поддерживал. Его все чрезвычайно любили, начиная с меня. Легко было предвидеть, что по службе будет он иметь большие успехи в этой России, которую он искренно или притворно любил и уважал.

Манеры друга его, сотоварища и некогда соученика, Потье, были в совершенной противоположности с его тонкою образованностью.

В нём виден был мужик северной Франции; тоже просторечие и вместо учтивости добродушие не без лукавства.

Петербург как фирмамент: множество больших светил движется в нём; они одни видимы только простыми глазами, тогда как небольшие планеты, около них совершающие путь свой, остаются неведомы жителям других планетных систем. Перелетая из одной в другую, в сем совершенно новом для меня мире, с вышепоименованными мною лицами, мне было бы не худо; но, как уже выше я сказал, кроме довольно приятного знакомства, других сношений я с ними иметь не мог. Тот же, с которым служба некоторым образом связывала меня, как объясню я ниже, был для меня совсем не находка.

Для заведения новой ассигнационной фабрики куплен был большой дом откупщика Чоблокова на Фонтанке, близ Калинкина моста. Надобно было заказать несколько машин, другие выписать из Англии; да сверх того нужно было растянуть фасад по улице и возвести несколько новых строений внутри двора. Для того определено было, начиная с 1-го марта 1816 года, в продолжении двух лет, из Казначейства отпускать ежемесячно по шестидесяти тысяч рублей ассигнациями в полное распоряжение Бетанкура, который брался всё устроить экономическим образом. Если бы мне предложено было хранение сих сумм и отчетная часть по них, я бы решительно отказался; но был другой человек, который принял на себя эту обязанность, тот же самый, которому вместе с тем и поручено бы смотрение за производством работ.

Во время проезда Государя через Брухсаль, вдовствующая маркграфиня Баденская, теща его, навязала ему одного неимущего баденского дворянина, который, по словам её, был весьма искусен по механической части. Из уважения к такой рекомендации, Государь на казенный счет велел отправить искусника к Бетанкуру, с тем, чтобы сей последний сделал из него употребление, какое заблагорассудит. Когда немец захочет угодить начальнику, никто лучше его не сумеет этого сделать. В доверенность к Бетанкуру совершенно въелся г. Василий Карлович Третер. Он поселился в Чоблоковом доме и начал заниматься перестройкой его, не дождавшись еще высочайшего утверждения. Оно не замедлило, и он принят в службу прямо инженер-майором.

Трудно бывает говорить об иных людях. Обыкновенные пороки легко осмеять; для изъявления негодования, которое производит в душе сотворенное зло, всегда сыщутся выражения; но как быть, когда нельзя ни подняться до ужаса, ни спуститься до смеха? Когда чувствуемое презрение так сильно, что для изображения его нет других слов, кроме тех, кои порядочный человек никогда охотно не употребляет? Я поставлен в эту необходимость и, говоря о Третере, принужден назвать его гнусным плутом. Дотоле знал я одних только честных немцев; но видно, эта нация совсем переродилась, и Третер был первым из тех бесчисленных примеров, которые наконец заставили меня переменить мнение на счет его соотечественников.