Très satisfait d'ajouter

А l'honneur de l'avour vue,

Le plaisir de la quitter.

В ноябре, дня через три после Семеновского происшествия, приехал и сам начальник мой. Прием его был немного получше сделанного мне его супругой: он был со мною холоден и рассеян. Даже шестнадцатилетний сынишка его вздумал со мною спесиво кланяться. Что бы это всё значило? спросил я у себя. «Верно кто-нибудь, пользуясь продолжительным твоим отсутствием, отработал тебя», был ответ. «Да кто же?» — «Да кому же, если не одному и тому же человеку?». Мне нужно было наперед обдумать свое положение, чтобы к чему-нибудь решительному приступить. Одно обстоятельство показало мне, какую власть зловредный человек приобрел над бедным Бетанкуром. Раз в Нижнем, в его приемной и в его присутствии, робко подошел ко мне довольно молодой человек в губернском мундире, стал рекомендоваться и просить о покровительстве; не зная кто он, отделался я от него учтивостями. Заметив сие, Бетанкур, когда все вышли, сказал мне: «Вы говорили с мосьё Элим; как можете вы удостаивать вашими разговорами этого вора, этого разбойника? Не понимаю, как он смеет являться ко мне». После этого узнал я, что этот г-н Ильин, любимец бывшего губернатора Быховца и член ярмарочной конторы, действительно был самый бесстыдный человек, грабитель, что купцы запирали лавки, когда издали завидят его с женой, ибо они все забирали даром и, наконец, что по настоянию Бетанкура он удален от должности. Можно посудить об удивлении моем, когда не с большим через год после того, перед его кабинетом встретил я этого человека во фраке и без шляпы в руках! С насмешливым самодовольствием подошел он во мне и объявил, что, приехав из Нижнего по приглашению генерала, остановился у него. Ранду было мало отдалить честных людей от своей жертвы, ему нужно было окружить ее мошенниками.

В этом году, заботясь и по заочности об умножении просвещения в отечестве своем, граф Воронцов переписывался с Петербургским почт-директором Константином Яковлевичем Булгаковым, с которым заграницей сделал связи, о том, чтобы нам варварам показать, как и между просвещенными народами люди путешествуют приятным и удобным образом, одним словом, чтобы завести дилижансы. Для того предложил он небольшой капитал, а Булгаков увидел тут прибыль, а может быть и некоторую славу. Составилось общество на паях, и учредилось первое у нас в сем роде заведение дилижансов. Не было довольно денег, чтобы соорудить летние экипажи (зимние обошлись в десять раз дешевле), и потому для первой попытки захотели воспользоваться первым зимним путем, и первое отправление назначили 1-го декабря. Все смотрели на то с некоторою недоверчивостью, как один смельчак, француз г. Дюпре-де-Сен-Мор, экс-депутат, экс-супрефект, который в Петербурге за деньги читал чужие хорошие и продавал собственные свои печатные плохие стихи, захотел поощрить нас своим примером. С первым поездом, кажется, он один-одинехонек отправился в Москву.

Я, конечно, не думал подражать ему, а еще менее служить кому-либо примером; но и меня заохотило прокатиться. Я объяснил Бетанкуру, что престарелая мать моя, собравшись с последними силами, еще в августе приехала в Москву, но что далее не в состоянии будучи ехать, там осталась, и что мне желательно бы было для свидания с ней отлучиться на 28 дней; он нашел, что никакое желание не могло быть справедливее. Я взял место и 4 декабря поехал по столь знакомой мне дороге.

Сидел я в экипаже, который казался тогда затейливым. Это была низкая кибитка, немного подлиннее обыкновенной; но она была прочно сделана, хорошо обтянута кожей и разгорожена надвое. Лежать было невозможно: четыре человека, разделенные перегородкой, сидели друг к другу спиной и смотрели двое вперед, двое назад по дороге. Как дотоле зимняя кибитка значило лежание, то наши мужички, глядя на новое изобретение, дилижансы прозвали нележанцами. Спутников было у меня всего только двое: старый немец-ремесленник с женою; они сидели в одной из двух отправленных кибиток, и я один в другой, и оттого мне было раздолье. Виделся я с ними только на станциях и даже обедал вместе с ними. Одна просвещенная часть влечет за собою другую: дилижансы ввели к нам понятия о равенстве; надобно надеяться, что езда по железной дороге еще более разовьет их. Что однако же весьма напоминало мне прежнюю Россию, это была услужливость и покорность проворного кондуктора из почтальонов. Со мною не было слуги, и он заменял мне его, а на немцев и глядеть не хотел, почитая их более поклажей, чем людьми. Снег выпал только что в конце ноября, дорога была как скатерть, почт-директору хотелось, чтобы заведение его прославилось и быстротой, и оттого решительно мы не ехали, а летели. Ямщики, не предвидя какой со временем будет им подрыв, смотрели на нас без зависти и досады и усердствовали в запряжке лошадей. В Завидове возопил наш длинный старик; он, верно, знал одну только саксонскую медленную езду, захворал бедняжка, и сказав: «weiter hann ich nicht», с женою остался на станции. А я чуть рассветало лишь, в Николин день, 6 числа, невступно через двое суток по выезде, был уже у Тверской заставы. Тут случился извозчик; я сел к нему в сани с помощью кондуктора, которому дал безделицу; чемодан свой положил себе в ноги и поскакал в Старую Конюшенную, сперва к сестре своей.

Не предуведомленные мои родные тем более были обрадованы моим приездом. Хотя у сестры мне было просторнее, я переехал к матери моей, в небольшой деревянный нанятый ею дом у девиц Бессоновых, на Никитской, и поместился в антресоле, почти на чердаке. Эти Бессоновы, Катерина и Анна Федоровны, были довольно пожилые, весьма почтенные и набожные девки, которые тут подле жили богато в собственном каменном доме. Общество их всё составлено было из подобных им особ женского пола, и его нельзя было назвать веселым. Не из одного угождения матери моей, но также из благодарности за нежную внимательность их к ней и всевозможные одолжения, посещал я их. У матери моей всё было тихо; она редко куда выезжала, и то только в Божии храмы, и кроме детей своих мало кого у себя видела.

За то у зятя моего Алексеева бывало очень шумно, всегда много народа и всякого народа. В праздной жизни, на которую был он осужден, без людей всегда ему казалось скучно.

Вообще Московская жизнь в эту зиму напоминала прежнюю её, старинную, беззаботную, шумную веселость. Как в начале двенадцатого года, она мало заботилась о том, что происходит в Европе, и на этот раз я нахожу, что поступала благоразумно. Летом, говорили, можно еще было видеть кой-где следы разрушения; но тут старуха предстала мне в праздничном виде: она как будто набелилась; снег покрывал и изглаживал морщины её и рубцы, нанесенные ей неприятельским вторжением. За год перед тем скончался военный губернатор граф Тормасов; на его место назначен был барич, вельможа, князь Димитрий Владимирович Голицын, преблагороднейший и предобрейший человек, который успел поселить к себе уважение и любовь. Знатность нового градоначальника умножала еще радость и веселие чванных москвичей.