Желая в одной этой главе соединить происшествия двух годов по одному предмету, скажу, что, в следующем 1822, к 22 июля, дню именин вдовствующей Императрицы и Петергофского праздника, гвардия возвратилась из продолжительной и затруднительной прогулки своей; тут, кажется, последовала совершенная мировая. Однако тут же приняты некоторые новые меры, которые соблюдаются и поныне; например, тут начали заниматься учреждением Школы Гвардейских Юнкеров и Подпрапорщиков. Жизнь сих молодых людей была дотоле самая праздная и соблазнительная: на них мало взыскивали, на ученье ходили они редко, в караулы никогда. Но как всякое дело имеет свою худую сторону, то запирать совершеннолетних юношей, как малолетних учеников, не значило ли возбуждать еще более кипящие в них страсти? Исключая походов, гвардейцы не знали дотоле другой жизни, кроме столичной; с этих пор начали поочередно выводить батальоны на полгода в окрест лежащие селения.
Окончу сию главу рассказом о случившемся в сии два года, ближе ко мне относящемся.
Сделавшись главным директором Путей Сообщения, сказать правду, мой Бетанкур слишком зазнался. Он не видел границ ни доверенности в нему Царя, ни покорности первых лиц в государстве к сему последнему, и почитал всё себе дозволенным. Он не хотел сделать никаких связей, которые бы во дни напасти некоторым образом могли служить ему опорой. Россия казалась ему также неисчерпаемым кладезем, и оттого предприятиям его, скажем лучше, его строительным затеям, не было конца; на всё требовал он миллионы и гневался на министра Финансов, который не умел их находить. В преувеличенном виде кредит его представлялся Ранду, который вне круга действия своего также не имел никаких связей. Он, как говорится, смело бил в его голову, ни от чего незаконного не предостерегая, не удерживая его; только, для прикрытия собственной ответственности, не скреплял ни одной из бумаг им подписанных. Оттого управление шло самым беспутным образом, а число неприятелей Бетанкура, им оскорбленных, в высшем правительственном кругу, с каждым днем возрастало. За всем следил Аракчеев, коего покровительством он пренебрегал, который не враждебно, но и не слишком приязненно был к нему расположен и который обо всём доносил в Троппау и Лайбах. К весне многие были уверены, что начальнику моему не остаться на месте; тучи собрались над его головою, и их не видели только он да Ранд, именно те, над коими они должны были разразиться.
Вскоре после приезда Государя, в Мае месяце, имел Он у него доклад. Надобно полагать, что прием ему был хороший, ибо на другой день видел я его веселым по прежнему. Все предположения его одобрены, все представленные им инженеры награждены; только представления о гражданских чиновниках Государь, показывая усталость, оставил у себя, обещая на другой день их утвердить. Кто бы мог подумать? Без всякой просьбы, без всякого напоминания с моей стороны, и я попал в число представленных. Я думаю, Бетанкуру хотелось честным образом от меня отделаться, а потом распроститься со мною; для того прямо, мимо Милорадовича, испрашивал он мне чин статского советника. Он даже наперед поздравил меня с ним, а мне не поверилось.
Дня через три после доклада, Бетанкур, уверенный в сохранении милости царской, имел неосторожность опять отправиться в Нижний Новгород, куда его всегда так и зазывало. Таким образом оставил он свободное поле проискам всех своих недоброжелателей. Скоро после отъезда его узнали мы, что представления об нас Государь велел отправить на рассмотрение в Комитет Министров, где целые годы пролеживали они; ибо Государь в частых разъездах, говорили, не имеет времени заняться их утверждением. Меня это мало огорчило, я того и ожидал; но оно служило несомненным доказательством упадка моего начальника в добром мнении Царя.
В конце сентября Бетанкур воротился в Петербург не на радость. Неделя за неделю Государь всё откладывал испрашиваемый им доклад. Это продолжалось почти три месяца, как вдруг в главном управлении его произошла ужасная тревога.
Пензенский помещик, мой сосед, двоюродный браг упомянутым мною Араповым и Хрущовым, Александр Петрович Вельяшев, служил или скорее числился некогда в Иностранной Коллегии. Отец его Петр Адрианович, богатый помещик, в больших долгах не от мотовства, а от предприимчивости, сделал из него своего поверенного и приказчика. Исполняя волю отца, он следовал и собственной склонности, и в самых молодых годах всё занимался отправлением кулей вниз по Суре и вверх по Волге. Когда ровесники и сослуживцы говорили ему о поэзии, о спектаклях, о красоте женщин, он всё толковал им о Василь-Сурске и о Рыбинске. При учреждении Главного Управления Путей Сообщения пожелал он служить в его ведомстве, естественным образом переведен в инженеры по сей части с переименованием в равный чин и имел тут потом постоянные успехи. Все поручаемые ему операции оканчивал он к удовольствию начальства, хотя с большим накладом для казны. В нём было и русское хлебосольство, однако же с разборчивостью, и некоторая часть тайно или даже открыто делаемых им приобретений поглощалась желудками угощаемых им всегда более или менее нужных ему людей. Это был клад, а не человек. На упрек в умножении состояния ответом всегда бывали родительские спекуляции.
Вывали и для него тяжелые времена, именно перед самым назначением Бетанкура в должность главного директора. В чине генерал-майора между прочим заведовал он тогда устройством дороги из Чудова в Грузино. По каким-то доносам, по каким-то недочетам грозила ему напасть. Смелым Бог владеет, говорится обыкновенно; мне кажется, иногда и чёрт; с неимоверною наглостью Вельяшев умел выпутаться из дела, обчел, обворожил Бетанкура и вместо взыскания получил ленту. Что после того года через два могло разорвать крепкие связи его с Рандом, мне доселе неизвестно; вероятно какие-нибудь споры по дележу, какая-нибудь неустойка, неисполнение великолепных обещаний, только вражда между сих людей возгорелась ужасная. Нападения на Вельяшева поведены были сильно; может быть, если б он не ожидал скорого падения Бетанкура, если б он не твердо надеялся на Аракчеева (к которому умел подделаться, но который никогда не потакал мошенничествам и его после выдал), то не решился бы он вступить в неравный бой. Будучи членом Совета Путей Сообщения вместе с генералом Карбониером, постоянным неодобрителем всего происходящего, составил он с ним явную оппозицию: они представили бумагу, исполненную самых дерзких выражений в виде протестации против действий главного директора. Это было почти накануне Рождества 1821 года.
Когда о святках дошло сие до Государя, потребовал он к себе, наконец, Бетанкура. В первый раз принял он его сурово и между прочим сказал: «Я вас не виню, а самого себя; я определил вас в должность, для которой вы неспособны и от которой вы отказывались». Кажется, после этого оставалось только просить об увольнении от оной; но удовольствия власти сделались уже в нем привычкою, и он остался. По крайней мере, восторжествовал он над своими врагами. Может быть, в протесте двух генералов было много дельного, много истины; но он вделан был во время неустройств на Западе и имел вид возмущения против начальства; оба были удалены от должностей и преданы суду[29]. Но как бы ни было, этим нанесен решительный удар Бетанкуру.
Житье было плохое потом для бедного Вельяшева: обвинения на них посыпались, и строго начали рассматривать его счеты. Мне только один раз после того удалось его видеть. В Великую пятницу 1822 года, гуляя по Невскому проспекту, зашел я отдохнуть в католическую церковь; в ней было довольно просторно: все толпились вокруг декорации, находившейся в глубине её. Издали меня увидев, Вельяшев встал, подошел и сел возле меня. Он был беловолос, бледен, худ и чрезвычайно картав, даже косноязычен. Тут на лице его заметил я желтоватую синеву, и в поношенном мундирном сюртуке под поношенною шинелью показался он мне очень жалок. Почитая меня справедливо недовольным, пустился он говорить не столько об общем нашем начальнике, как об окружающих его. Он не старался оправдывать себя и кончил, сказав мне: «Ну что ж, кьяй, так кьяй; но язве я один, да язве я не давай Янту и Хьющову, да язве нет у меня на то вейных доказательств?» Я думаю, что он говорил неправду (такими доказательствами он бы верно воспользовался); как русский человек, поступал он смело, неосмотрительно, а Ранд всегда искусно умел, как говорится, хоронить концы. Такая наивность привела меня в совершенное смущение; язык прильнул к гортани моей, и я с трудом мог проговаривать: ну, так, конечно, оно так. Заметив, что я неохотно его слушаю, он почти с негодованием оставил меня.