Петербург еще более казенный, чем придворный город. Как ни говори, а Царь — солнце Петербургское; приближенные, высшее общество или двор, суть звезды, отражающие только его блеск; но лучи его разливаются на все состояния. Пример его действует на всех; его добродетели или пороки, его бережливость или расточительность, страсть к роскоши проникают даже в сословие мелких чиновников. Последние годы жизни Александровой можно назвать продолжительным затмением.
Мое житье и без того было невеселое, а женитьба брата на особе, которую я душевно любил и уважал, пуще манила меня к сельской тишине, обещающей мне приятное семейное общество. В мае, не ранее, приступил я к исполнению давно задуманного. Прежде этого времени года дороги внутри России бывали чрезвычайно мучительны.
Я объяснился с Бетанкуром; молча и потупя глаза, выслушал он меня.
— «Как мне удерживать вас? — отвечал он наконец. — Когда я был в силе, то не умел или не успел ничего для вас сделать; теперь же служба при мне какую выгоду может вам представить? Мне уже говорили о вашем намерении и, на всякий случай, я приготовил вам преемника: это бывший мой правитель канцелярии Ранд».
Это было мне весьма не по сердцу: помощник мой, секретарь комитета, Ноден, за год до того оставил меня, получив выгодное место правителя канцелярии придворной конюшенной конторы. На его место поступил Александр Федорович Волков, юноша преблагородный, благовоспитанный, с большими способностями и, что никогда не испортит, с весьма хорошим состоянием. Его я прочил на свое место, которое, по тогдашним летам и чину его, могло для него быть лестно. Ну как быть! Я начал собираться к сдаче дел и к отъезду.
Так как мне никогда уже не придется говорить о Бетанкуре и о Ранде, то здесь мне хочется досказать их историю. Старик последний раз отправился в Нижний летом 1823 года, взяв с собою одного только г. Волкова, о коем сейчас была речь: в униженном виде Ранд не хотел туда являться. Там узнал бедный Бетанкур о смерти любимой дочери, г-жи Каролины Эспёхо, и этот удар был для него чувствительнее всех прочих. Возвратясь в Петербург, он быстро начал близиться к гробу и скончался в июле 1824 года. Ранд, которому не с большим было тридцать лет, осужден был скоро последовать за жертвой своей и умер в декабре того же года.
Напрасно человеку даны воля и рассудок. Судьба часто располагает нами по прихоти своей или скорее по воле Того, Кто ею правит. Со мною, по крайней мере, в жизни всё хорошее и дурное приключалось внезапно, неожиданно. Таким же образом в этом году вдруг судьба моя переменилась, как читатель увидит ниже. Но прежде того должен я напомнить ему двух юношей-отроков, бывших моими товарищами в Московском Архиве Иностранных Дел, особенно об одном, коего имя в сих Записках было раз упомянуто, но никогда не повторено.
То был Константин Яковлевич Булгаков, который вскоре после коронации Александра, по протекции отца (некогда посланника в Константинополе) получил место в многочисленной Венской миссии. Работы ему там было мало, да я думаю и вовсе не было: за то в сем материальном городе нашел он бездну наслаждений. Он был красив лицом, крепок телом, любил без памяти женщин и умел им нравиться. Успехи его по сей части были вседневные, бесконечные; уверяли, что вся австрийская аристократия перебывала в его объятиях. Он бы век прожил в Вене, если бы смерть отца не заставила его воротиться в Россию. Покойный Яков Иванович, выпросив двум незаконнорожденным сыновьям фамильное имя свое, полагал, что с ним вместе связаны права законных детей, и не заботился о духовной. Племянницы, после смерти его, стали оспаривать наследство у сыновей; тяжба длилась, и положение Булгаковых было совсем незавидное. Тогда Константин задумал отправиться в молдавскую армию, в надежде, что там золото сыплется дипломатическим чиновникам. Надобно отдать ему справедливость: не одним красивым женщинам, но и сильным людям умел он нравиться, с теми и с другими быв смел без дерзости и угодителен без унижения, вообще стараясь принаравливаться ко нраву каждого. И поочередно был он любимцем, Каменского, Кутузова и Чичагова; с сим последним достигнув Березины, встретился он опять с Кутузовым, другом отца своего, который оставил его при себе. После того постоянно находился он в большой армии, или лучше сказать, в свите Государя до самого Парижа; был также и на Венском конгресе. Тут много перенес он трудов, переписывая депеши и снимая копии с трактатов. Для редакции его употребить никак нельзя было. Он сам хорошо это знал и, возвратясь в Петербург, стал приискивать место, которое бы представляло приятную деятельность без больших трудов. Он сделан почт-директором сперва в Москву, а потом в Петербург.
Это место, с коим сопряжено было до восьмидесяти тысяч доходу, было место завидное, однако же не столько уважаемое. Оно находилось в зависимости от Почтового Департамента и почиталось ниже директора оного. Занимавшие его были люди тихие, образованные, жившие в небольшом кругу знакомых, благословляя судьбу свою и откладывая ежегодно суммы для обогащения детей своих или родственников. Булгаков умел поставить его на высокую ногу, придать ему какую-то важность министерскую. Греческую хитрость свою прикрывая дипломатическою умеренною учтивостью и видом военной откровенности, которую принял он во время своих походов, составил он связи с лучшими генералами и особенно с приближенными из них к Царю. Тоже самое было и с высшими гражданскими чиновниками; но со всеми весьма искусно умел он поставить себя на ногу почти совершенного равенства. В пребольших комнатах почтового дома, ярко на казенный счет освещенных, два раза в неделю принимал он гостей. Вечера эти были новостью для Петербурга; соединяя лучшее общество с нелучшим, они привлекали совершенною свободой и равенством, которые на них царствовали. Сам хозяин являлся в сюртуке и с трубкою во рту, а курительный табак был к услугам всех гостей. Дамы, разумеется, тут не показывались, и это можно было бы назвать холостою компанией, если бы в гостиной не сидела хозяйка, жена Булгакова, дочь валахского бояра Варлама, которая, впрочем, всё хохотала, обходилась свободно и нимало не стесняла веселья общества. Смело ручаюсь, что усерднее монархиста, чем Булгаков не могло быть; но судьба влечет людей и, освобождая себя и других от уз приличия, сие поведет, может быть, к разрыву других уз, более священных.
Что ни говори, это был клуб или трактир такого рода, в котором самим министрам незазорно было показываться, и вход в него ничего не стоил. Еще скорее залу или бильярдную Булгакова можно было назвать биржей для не торговых, а гражданских оборотов. Тут можно было встретить статс-секретарей, сенаторов, обер-прокуроров, директоров департаментов, которых сперва зазывали, и которые после сами напрашивались. Между ними были сделки, условия, взаимные соглашения об определении чиновников на места. Булгаков играл тут роль главного посредника; о ком бы ни замолвили ему слово, о человеке, которого он никогда не видал, которого вовсе не знал ни честности, ни способностей (об этом он мало заботился), спешил он ходатайствовать за него. Отказы получал он нередко и не сердился за то: вообще покровительство было у него не страстью, а расчётом. Все прославляли его гостеприимство, которое ему ничего не стоило, и благодеяния его, которые стоили ему несколько рассеянно сказанных слов. Что касается до тяжб, то просьбы его бывали упорнее, настойчивее; он также не брал труда читать бумаг, входить в существо дела, а просто делался защитником одного из просителей… Удовольствие было целью его жизни… И никто еще из смертных не наслаждался столько житейскими благами! С самой первой молодости я не чувствовал к нему симпатии; после того, не имея никакой нужды ни в особе, ни в обществе моем, он едва замечал меня, а я едва ему кланялся.