Что же мае делать? Воспоминания этого нового пребывания моего в Киеве так живо мне являются, что под пером моим сами собою выступают на бумагу.

Без вышепоименованных лиц возвратясь, могу сказать, на родину, я увидел бы ее себе вовсе чуждою. Польские помещики заменили в ней малороссийских, но и они жили более в деревнях. Лет двенадцать не было уже в Киеве военного или генерал-губернатора. Первенствующею в нём особою находился тогда корпусный командир, Николай Николаевич Раевский, прославившийся в войну 1812 года. Тут прославился он только тем, что всех насильно магнетизировал и сжег обширный, в старинном вкусе, Елисаветою Петровною построенный, деревянный дворец, в коем помещались прежде наместники. Вообще и семейство его только и умело, что себе и другим вредить.

Преемником Масса (преемника отца моего) был хворый брат Аракчеева, Петр Андреевич; но мне никакого следа не было к нему ехать. С губернатором, некогда Петербургским полицеймейстером, мне знакомым, Иваном Гавриловичем Ковалевым, встретился я на улице, и он пригласил меня в себе обедать. Хотя он был холостой, но жил не на холостую руку: у него хозяйничали две старые девы, сестры его. Связь между сими тремя существами была изумительна и трогательна: нигде я такой братской любви не видал. Ковалев был слишком кроток для занимаемого им места, и я тогда же предвидел, что он на нём долго не останется.

Трех дней было мне достаточно, чтоб осмотреть все знакомые мне места и даже некоторые из окрестностей Киева. Между прочим, заезжал я и на хутор, принадлежавший моему отцу, где было наше летнее местопребывание. Он продан купцу Киселевскому и брошен им; старый дом был разобран, и на его месте построены две-три хаты. Всё-таки мог я наглядеться на то, что сохранилось в прежнем виде, — на пруд, на плотину, на плодовитый сад и на рощу, по тропинкам которой я резвился когда-то. От удовольствия и сожаления, право, иногда замирал во мне дух. Хотя он был собственностью отца моего, а странное дело, и поныне все называют его комендантским хутором.

Как в Рим, так и в Одессу все пути ведут из Киева. Мне сказали, что их несколько; как мне было выбирать из них? У меня было письмо от матери к графине Браницкой, и потому сперва поехал я в Белую-Церковь, в ночь с 20-го на 21-е июля.

Ночи в это время бывают еще коротки, да и путь был мне не длинен; я совершил его до рассвета В Белой Церкви живала графиня только по зимам; летом же — в трех верстах оттуда, в своей любезной Александрии, собственными её стараниями возращенный огромный парк. Туда я прямо проехал и остановился в довольно чистой корчме. Выспавшись, часу в одиннадцатом, я принарядился и пошел являться.

Проходя садом или парком, я подивился его красоте; строения, которые нашел я на конце его, меня удивить не могли. Над каменным двухэтажным домом, которому предназначено было вмещать в себе гостиницу, большими буквами выставлено было слово Аустериа, и в нём-то помещалась владетельница замка. Я нашел ее после чая или завтрака одну с дочерью, в большой комнате нижнего этажа, служащей ей и гостиной, и кабинетом, в черном тафтяном, довольно поношенном капоте, в белом довольно заношенном чепце. Она не расточительна была на ласки и приветствия; за то простое, доброжелательное обхождение её вселяло уважение и доверенность. Поговорив со мной о матери моей, она сказала, что я непременно сколько-нибудь должен у неё погостить, а потом, позвонив, велела мне во флигеле отвести две или три весьма чистые комнаты.

В этой женщине было так много оригинального, что распространиться немного об ней считаю вовсе неизлишним. При необъятном её богатстве, все говорили, что она чрезмерно скупа, и я имел тут случай убедиться в том; за то на доброе дело случалось ей бросать по сто и по двести тысяч рублей. В этой русской барыне, совершенно старинной помещице, было так много ума, важности и приличия, что ни один поляк, даже по заочности, не дерзал попрекать ее варварством. Царствование Екатерины было на ней напечатано.

За обедом, исключая хозяйки и меня, сидели четыре женщины и один мужчина, и вот кто они были.

Младшая дочь, графиня Елисавета Ксаверьевна Воронцова, жена моего будущего начальника. Ей было уже за тридцать лет, а она имела всё право казаться еще самою молоденькою. Долго, когда другим мог надоесть бы свет, жила она девочкой при строгой матери в деревне; во время первого путешествия за границу вышла она за Воронцова, и все удовольствия жизни разом предстали ей и окружили ее. Со врожденным польским легкомыслием и кокетством желала она нравиться, и никто лучше её в том не успевал. Молода была она душою, молода и наружностью. В ней не было того, что называют красотою; но быстрый, нежный взгляд её миленьких небольших глаз пронзал насквозь; улыбка её уст, которой подобной я не видал, казалось, так и призывает поцелуи. Сие изображение служит доказательством моему беспристрастию, ибо впоследствии была она ко мне чересчур немилосерда, хотя на этот раз старалась быть отменно любезна.