На хуторе Коблё, ближайшем к городу, предстал я перед давнишним знакомым моим, Петербургским, Кяхтинским, Мобёжским, и он принял меня как доброго приятеля, не пустил меня, заставил у себя обедать, и вседневно-славный стол его пробудил во мне аппетит, потерянный во время сильных жаров. Внезапный упадок отца его, назначение Воронцова, много сбавили с него спеси. Его графиня, Авдотья Петровна, как и всегда, была гораздо милее его. А вот на первый случай и знакомый для меня дом.
Из многочисленной свиты Воронцова один только человек находился в Одессе, состоящий по особым поручениям, полковник барон Пфейлицер-Франк. Бедному курляндскому дворянчику, учившемуся в кадетском корпусе, служившему в кавалерии, посчастливилось попасть в адъютанты к Воронцову. Не знаю, был ли он от природы веселого ума, только всегда расположен был к шуткам, зная, что ими угождает высшим и нравится равным. Шутки его бывали иногда очень остры, особенно приправленные искусством передразниванья. Этого было, кажется, достаточно; но, сверх того, начальника своего наедине забавлял он городскими и всякого рода вестями. К чести последнего надобно сказать, что он был самым приближенным его, но не самым доверенным человеком. Жаль, право; у Франка был ум, хотя никакой способности к делам, а многие видели в нём просто шута и лазутчика. Раза два прозрел я в Петербурге особу его, но подробности о ней мне были вовсе неизвестны. Неизлишним счел я навестить его, дабы получить сведения о его начальнике, еще не моем; он мне показался очень забавен, и я с удовольствием слушал его; он это заметил и, кажется, навсегда остался мне доброжелателен.
Пробыв около недели в Кишиневе, наместник отправился осматривать южную часть Бессарабии. Отсутствие его длилось, а я оставался без дела и даже в некоторой неизвестности на счет моего предназначения. Между тем чиновники, определенные в штат генерал-губернатора, один за другим беспрестанно приезжали из Петербурга и все останавливались в трактире Рено, где я жил, и где славный повар-француз, Оттон, кормил нас за весьма дешевую цену, ибо съестные припасы стоили тогда весьма мало. Из сих чиновников, приехавший первый и, конечно, примечательнейший из них, был Алексей Ираклиевич Левшин, человек лет двадцати пяти. У него были и познания, и способности, и трудолюбие, вместе с врожденною ко всем приветливостью, которая, равна будучи и со старшими, не могла иметь ни малейшего вида подлости, сверх того, довольно заметное честолюбие, одним словом, — все средства к возвышению. Мне едва ли случалось встретить человека более его благоразумного в поступках, более одаренного тем, что французы называют умом поведения, esprit de conduite. Выгораживая себя, по всей истине могу сказать, что это было единственное дельное приобретение, сделанное Воронцовым в Петербурге. О других чиновниках, приехавших в тоже время, буду говорить после, а может быть, и ничего не буду говорить.
Наконец, прибил гвардии полковник Александр Иванович Казначеев, некогда дежурный штаб-офицер в Мобёжском корпусе, главное лицо в Воронцовской свите. Четверти часа разговора с ним было достаточно, чтобы увидеть в нём добрейшего человека в мире. И доброта эта была не апатическая, а живая, огненная, всегда готовая на общее и частное добро. Во всеобщей любви его к человечеству русские занимали первое место, если не он сам; но не будем смешивать себялюбие или эгоизм с самолюбием. Первого в нём вовсе не было, последнее преступало за все возможные и дозволенные пределы. Твердо веруя в свою непогрешимость, он ни за что не отступался от мнения своего, даже тогда, когда обман, в который он был вовлечен, делался очевиден. Правдивые люди всегда бывают доверчивы; для отклонения заблуждений таким людям нужен сильный ум и быстрый, верный взгляд на людей и на дела; а были ли они в нём, это остается еще под сомнением. Я знал его в Мобёже и полюбил; после того находился он в гвардейском штабе, но мне не случилось с ним увидеться. Эти господа военные, занимающиеся в инспекторском департаменте или где в ином месте письменными делами, считают гражданскую службу за сущую безделку и не скоро могут понять великой разницы между именными списками, рапортичками и составлением выписки из огромного дела.
Скоро из Кишинева обратно прислал Воронцов еще одного дельца, Никанора Михайловича Лонгинова, брата Николая Михайловича, секретаря императрицы Елисаветы Алексеевны, потом великого статс-секретаря. Он не был подобно брату воспитан в Англии, а из семинаристов попал в какую-то военную канцелярию и был потом полковым аудитором в Мобёжском корпусе. Мужик он был довольно добрый, только что не совсем глуп, великой педант, сухой, кривой, скучный.
Я был призван сими двумя господами на совет касательно нового устройства генерал-губернаторской канцелярии. В России все хотят, возвышая место служения своего, поднять свою должность и свою особу; от того-то совсем неважные управления успевают делаться особыми министерствами. Я скоро заметил, что Казначеев намерен создать не только нечто в виде департамента, но настоящий департамент министерский и быть его директором.
Департамент должен был состоять из четырех отделений: первое, по всей справедливости, должно было принадлежать коллежскому асессору Лонгинолу, участвовавшему в проекте; четвертое, в котором должны были находиться Бессарабские дела, назначено было мне. Не знаю, как не вскрикнул я от удивления и негодования. Вот куда я упал! подумал я. Надобно было объясниться.
— Еще в Петербурге условлено было, чтобы Бессарабские дела, кои и поныне составляют отдельную часть, находились под особым моим управлением, — сказал я.
— Это невозможно, — воскликнул Казначеев — в высочайшем приказе сказано, что такой-то назначается правителем канцелярии Новороссийского генерал-губернатора и полномочного наместника Бессарабской области. После того как же быть? Да и соглашусь ли я с кем-нибудь делиться?
— Вы совершенно правы, но и мне да позволено будет желать не иметь другого начальника кроме наместника: семь лет находился я в непосредственной зависимости от одного главного начальника.