— Если вы хотите, сказал он, быть хранителем моей квартиры, то можете занять часть её; пожалуй хоть и всю, только на время моего отсутствия.
Он уехал 23-го числа, свита его 24-го, а я 25-го переехал в Пестрый дом Варфоломея, что в глазах жителей придало мне великую важность.
У Радича спал я на соломе; тут нашел я атласные, бархатные диваны, мебели всех времен и фасонов, в азиатском и европейском вкусе, некоторые предметы роскоши, странные, стародавние, перемешанные с самыми новомодными, стены, расписанные всевозможными цветами. Хозяин этого дома был Варфоломей, недобросовестный, запутавшийся в делах откупщик, которому помогли за высокую цену отдать его со всем убранством в наймы для казны.
Надобно было подумать о хозяйстве. Трактиры были дурны и далеко. Я накупил кой-какой посудины и стал искать повара. Мне предложили француза; не по деньгам, отвечал я. Да он не возьмет более двадцати пяти рублей ассигнациями в месяц. В таком случае подавай его сюда! Ко мне пришел длинный, сухой старик, черноволосый с проседью. Я Тардиф, — сказал он. — Как Тардиф? Да не родня ли вы (я говорил с французом и по-французски) Тардифу, который содержал славную гостиницу Европу, против Зимнего дворца? — Да я сам и есть, отвечал он. — Возможно ли! — воскликнул я. — Что прикажете делать; ваши гвардейские офицеры задолжали мне десятки тысяч рублей, потом неожиданно пошли в поход в двенадцатом году: где мне было за ними гоняться? С другой стороны, собака (ma chienne) жена моя всего меня ограбила, и я принужден был идти по миру.
Он не прибавил, что с горя начал пить и, служив сперва вельможам, между прочим, Витгенштейну в Тульчине, начал спускаться до бедняков как я. Будучи предупрежден, я велел слуге своему смотреть, чтоб он поутру не отлучался, а иногда вечером, когда он был в полпьяна, призывал его будто за каким-нибудь делом и помирал со смеху от его рассказов. Самого взыскательного гастронома искусство его могло бы удовлетворить, и всё это стоило очень недорого. Тогда я зажил барином: разукрашенные чертоги и француз-повар! Но сие величие, увы, продолжалось недолго. Не стало возможности удерживать Тардифа: с утра он бывал мертвецки пьян, и кушанье, коим он меня потчевал, было немного получше жидовского обеда в первый день моего приезда; я принужден был удалить его от себя. Через несколько дней, в самой большой комнате, куда, к счастью, я никогда не заглядывал, провалился потолок и перебил множество вещей. Когда донесли о том наместнику, он велел воспользоваться сим случаем, чтобы нарушить контракт, сделанный без его ведома и согласия.
И в это же время, во второй половине ноября, сделалось очень холодно, туманно, сыро. Сначала я утешался теплою погодой и благословлял южный край. Я помню, что 14-го октября, в воскресный день, в одном сюртуке загулялся я по улицам до поздней ночи. В этот день, видно, было много свадеб, ибо во многих местах, отделенный от веселящихся низким плетневым забором, я как бы участвовал в брачных празднествах: на дворе, при свете факелов, молдаване и молдаванки забавлялись любимою национальною пляской своей мититжой. Утром 15-го я не поверил глазам своим, когда увидел на улице снег: он пролежал не более часу, но оставил после себя какую-то жесткость в воздухе, и хотя нередко проглядывали еще красные дни, но с тем, что называется теплою южною осенью, должны мы были проститься.
Мне постоем отвели квартиру в доме одной молдаванки, вдовы Кешкулясы, недавно вышедшей за молодца — русского офицера, Друганова. Оба они старались сделать житье у них для меня приятным, но не могли раздвинуть стен двух узких комнат, в коих я помещался. В Совет свой ходил я только два раза в неделю, когда в нём слушались дела по правительственной части; от занятий же по судебным делам, производящимся на молдавском языке, имел я всё право отказываться. Между тяжущимися были однако же люди, которые, не знаю почему, веруя в мое беспристрастие, давали большие деньги за переводы дел своих на русский язык, дабы заставить меня принимать участие в суждениях по ним. С целым городом успел я познакомиться, но ни с кем не успел сделать связей. Книг моих со мною не было, — все отправлены были в Пензу, и осенне-зимние вечера в одиночестве бывали иногда для меня тягостны и скучны.
К счастью, еще в доме Варфоломея, создал я себе большое занятие. При отъезде из Петербурга, дав Блудову слово в частных письмах изображать ему состояние края, сверх того, имея от Воронцова поручение сообщать ему о всём любопытном в нём происходящем, рассчел я, что гораздо лучше будет составить из всего одну общую записку, в которой представить им картину во всех её подробностях. Мне нужны были сведения о лицах и делах; собирать их было нетрудно; во взаимных обвинениях служащих, конечно, было много клеветы, и я старался из рассказов их отделять одно вероподобное. Главный же источник, из коего черпал я, хотя с осторожностью, был Липранди, Парижский мой знакомый, который находился тут в отставке и в бедности. Я с усердием принялся за сей труд, совершенно новый для меня в своем роде, и я смело могу похвалиться, что из всего касающегося до образа управления, до порядка, до особых узаконений края и до исполнителей их, ничто тут не пропущено. Этот труд избавляет меня от другого: повторять здесь хотя часть тогдашних моих замечаний и наблюдений. Совершенно против воли моей, впоследствии с этой тайной моей рукописи было снято много копий. И потому сию отдельную записку, у сего прилагаемую, могу почитать частью тех, кои ныне пишу.
Я писал тогда в самом дурном расположении духа, под влиянием мрачной погоды и окружающей меня скуки, и беспрестанно внимая мерзостям, мне сообщаемым. За истину мною писанного я могу ручаться, но истина, может быть, и преувеличена. Доходя до причин, надобно с некоторою снисходительностью смотреть на шалости ребят, на своенравие стариков и на излишнюю запальчивость юношей, а во мне сей снисходительности не было. Главная же ошибка моя состоит в том, что на людей и на их нравы в этом новом краю смотрел я с самой фальшивой точки зрения. Как многие, почти как все, был я пристрастен к Западу, к его просвещению, его общежительности, изобретательности, промышленности и до некоторой степени к его духу свободы, который почитал я естественным произведением разливающегося по нём света. На отечество свое взирал я с нежным, почтительным состраданием и с совершенным презрением на Восток. И вместо того, чтобы возрадоваться, обретая в отдаленной стране все следы почтенной древности нашей, причудливым и жестокосердым Петром более ста лет стертой с лица земли русской, я дерзнул встретить их с презрительною насмешкой.
Вследствие греческого возмущения, не одни эмигранты из Константинополя, но и множество перебежавших через Прут молдавских бояр находилось в Кишиневе, предпочтительно Одессе, где им казалось гораздо дороже. Почти со всеми я познакомился и мог изучить дух молдаван. Румыны или римляне, как они себя называют, происходят от смешения потомков римской колонизации с славянами-даками, завоеванными и покоренными Трояном. В языке, коим говорят они, Латинский взял решительный перевес; но литеры у них почти точно те же что у нас, и славянские словеса на целую треть остались у них в употреблении. В характере у молдаван не осталось уже ничего римского, и что бы ни говорили, есть много сходства с нами, — сходство измененное однако же обстоятельствами, в коих они находятся. У простых жителей та же беспечность, не допускающая мысли о приобретении вооруженной рукой народной независимости; та же любовь более к сохранению чем к умножению собственности. В высшем сословии гораздо более тщеславия чем у нас. Для потехи сего тщеславия нужна роскошь, для поддержания которой нужно злато; а в алчности к сему металлу молдавских бояр обвинять нельзя, ибо они добывают его, а не берегут. Пышные экипажи, наряды несколько разнообразят, тешат сон их жизни, посреди невольной праздности, на кою осуждены они своим положением. Волохи и молдаване были более погружены в глубокую дремоту чем подавлены турецким правительством.