Великая потеря, которую сделал он с отбытием Бахметева, скоро заменена была прибытием дивизионного начальника, Михаила Федоровича Орлова, который, как известно читателю, был опасной красой нашего Арзамаса. Сей благодушный мечтатель более чем когда бредил въявь конституциями. Его жена, Катерина Николаевна, старшая дочь Николая Николаевича Раевского, была тогда очень молода и даже, говорят, исполнена доброты, которой через несколько лет и следов я не нашел. Он нанял три или четыре дома рядом и начал жить не как русский генерал, а как русский боярин. Прискорбно казалось не быть принятым в его доме, а чтобы являться в нём, надобно было более или менее разделять мнения хозяина. Домашний приятель, бригадный генерал Павел Сергеевич Пущин не имел никакого мнения, а приставал всегда к господствующему. Два демагога, два изувера, адъютант Охотников и майор Раевский (совсем не родня г-же Орловой) с жаром витийствовали. Тут был и Липранди, о котором много говорил я прежде и о котором много должен буду говорить после. На беду попался тут и Пушкин, которого сама судьба всегда совала в среду недовольных. Семь или восемь молодых офицеров генерального штаба известных фамилий, воспитанников Московской Муравьевской школы, которые находились тут для снятия планов по всей области, с чадолюбием были восприяты. К их пылкому патриотизму, как полынь к розе, стал прививаться тут западный либерализм. Перед своим великим и неудачным предприятием нередко посещал сей дом с другими соумышленниками русский генерал князь Александр Ипсиланти, шурин губернатора, когда
На берега Дуная
Великодушный грек свободу вызывал.
Перед нашим Алексеевым, тайно исполненным дворянских предрассудков и монархических поверий, не иначе раскрылись двери, как посредством легонького московского оппозиционного духа. Для него, по крайней мере, знакомство сие было полезно, ибо оно сблизило его с Пушкиным, который и писал к нему известные послания в стихах.
Всё это говорилось, всё это делалось при свете солнечном, в виду целой Бессарабии. Корпусный начальник, Иван Васильевич Сабанеев, офицер Суворовских времен, который стоял на коленях перед памятью сей великой подпоры престола и России, не мог смотреть на это равнодушно. Мимо начальника штаба Киселева, даже вопреки ему, представил он о том в Петербург. Орлову велено числиться по армии, Пущину подать в отставку, Охотников кстати умер, а Раевский заключен в Тираспольскую крепость; тем всё и кончилось. Это, кажется, было за несколько месяцев до нашего приезда, и без пастыря нашел уже я безгласных и не блеющих более овец.
Назначение графа Воронцова, который любил выводить своих подчиненных, особенно тех, кои находились при лице его, представляло Алексееву много успехов и более приятное житье в Одессе: напрасно он выпросил себе какое-то постоянное поручение в Кишиневе. Страстно влюбленный, счастливый и верный, он являл в себе неслыханное чудо. Он был в связи с женою одного горного чиновника Эйхфельда, милой дочерью боярина Мило; а для милой чем не пожертвуешь! Я, по крайней мере, должен благодарить ее: она мне сохранила Алексеева и утешительные для меня беседы его.
Судьба, как читатель мог видеть, часто, почти всегда вводила меня в круг людей мне вовсе незнакомых. Добрые их свойства, как и недостатки, поражали меня, оставляли сильные впечатления. Вот почему на память писал я их портреты и без большего разбора помещал здесь, может быть, иногда в негодованию или скуке читателя. Но эти беспрерывные испытания судьбы, заставляя меня изучать характеры людей, научили и быть с ними осторожным: я не спешил объявлять собственных мнений, а, напротив, любил выслушивать чужие. Оттого сначала в Кишиневе все полюбили меня, Катакази и греки, Стурдза и молдаване, Курив и жиды, архиерей Григорий и армяне, полицмейстер Радич и сербы; о русских и говорить уже нечего; одним словом, я был любим всенародно. И этой любовью, этим уважением, могу сказать, был единственно обязан себе, отнюдь не сильной протекции наместника, которою я тогда пользовался и которую из особых видов тщательно старался ото всех скрывать.
Совсем иначе поступал Липранди. Вскоре по возвращении в Россию, из Генерального Штаба был он переведен в линейный егерский полк и, наконец, принужден был оставить службу. Всё это показывает, что начальство смотрело на него не с выгодной стороны. Не зная, куда деваться, он остался в Кишинёве, где положение его очень походило на совершенную нищету. Граф Воронцов везде любил встречать Мобёжских своих подчиненных; Липранди явился к нему, разжалобил его и на первый случай получил вспомоществование, кажется, из собственного его кармана. Не смея еще представить об определении его в службу, граф частным образом поручил ему наблюдение за сокращением и устройством новых дорог в области, чему много способствовало недавнее обмежевание её. Тогда на разъезды из казенной экспедиции начали отпускать ему суммы, в употреблении коих ему очень трудно бывало давать отчеты. Очень искусно потом умел он выдать себя за первого любимца графа и всем, у коих занимал деньги, обещал свое покровительство. Вдруг, откуда что взялось: в не весьма красивых и не весьма опрятных комнатах карточные столы, обильный и роскошный обед для всех знакомых и пуды турецкого табаку для их забавы. Совершенно Бедуинское гостеприимство. И чудо! Вместе с долгами возрастал и кредит его.
Мое скудное житье в двух каморках служило совершенным контрастом его роскоши, и когда он везде без счету забирал деньги, старался я по возможности уплачивать сделанный мною на путешествие небольшой долг. Столь возвышенное над моим положением его дало ему, впрочем всегда ко мне благосклонному, возможность объявить себя моим защитником и покровителем, что мне показалось очень забавным.
Мне бы не следовало много жаловаться на положение свое. Дела у меня было еще не слишком много, жизнь была чрезвычайно дешевая; новость предметов и разнородность общества и жителей, которые были у меня перед глазами, должны были привлекать мое любопытство, и всё это посреди одних только доброжелателей. Меня мучило отсутствие не удовольствий Петербурга, а удобств его: комфорт начинал уже становиться необходимостью и небогатых в нём жителей. Наконец, и с этой стороны был я несколько удовлетворен. Областной предводитель дворянства, Стурдза, добрейший и правдивейший из смертных, человек еще довольно молодой и холостой, нанимал дом даже слишком обширный для Кишинева. Он предложил мне посмотреть у него три комнаты довольно просторные, никем не занятые, ему вовсе не нужные, и поселиться в них, если они мне понравятся. Затруднение было в том, что у него был славный повар, что он всякий день дома обедал, и что от него нельзя мне было посылать в дрянной свой трактир за кушаньем, а на хлебы мне к нему идти не хотелось. Но предложения его были так убедительны, что я, наконец, не поспесивился и переехал к нему.