Не знаю, зачем выбрал он себе под пару другого юношу, который сотнею сажен стоял его ниже. Меня судьба водила по всем этажам Петербургских домов и по всем разрядам Петербургских обществ; даже те, коих хозяевами были довольно чиновные люди, а некоторые из гостей в звездах, не могли еще почитаться второстепенными; в них мог я насмотреться на тон их франтов. Излишняя смелость нынешних молодых людей в знатных салонах была ничто в сравнении с их наглостью. Пожилые люди и женщины вероятно смотрели на то, как на неизбежное последствие распространившегося образования. Мне случалось слышать, как с нежным, трепетным изумлением, смотря на ухарство которого либо из них, девицы говорили: что за пострел! Мне случилось видеть, как один из них стал посреди дамского круга и воскликнул: «Кто хочет со мною танцевать? Никто, ну так я сам возьму!» Не знаю, из которого из сих обществ попал в Одессу Никита Степанович Завалиевский, сын отставного Петербургского вице-губернатора и сам отставной офицер гвардии саперного батальона. Всем показался он очень оригинален; меня не мог он удивить: тип таких молодцов мне был знако́м, и я тотчас увидел в нём выходца из Коломны или с Песков. Таких людей ничто не останавливает; они ничего не разбирают, ничем не уважают. На пример, когда я спросил у него, зачем он оставил военную службу? Завалиевский отвечал мне: мне нельзя было оставаться, мы беспрестанно ссорились с Николаем. А этот Николай был великий князь, брат Императора. Росту был он небольшого, но хорошо сложен, имел очень ловко выточенную фигурку, одевался лихим франтом по последней моде и прекрасно танцевал; к тому же невежественные его глупости были чрезвычайно забавны: сколько достоинств! Раз в гостиной у графа спросил он, кто бы таков был г. Ниагара, изобретатель модных тогда галстуков, носящих его имя и коих концы ниспадали каскадой? Все засмеялись и сказали, что он никому неизвестен. Более всего состоял он под покровительством Казначеева, который для сего безграмотного создал место экзекутора канцелярии. Для неё было куплено сто сажен дров, и он письменным рапортом для хранения их требовал разрешения купить замок во сто сажен дров: уж это был бы целый замок! Пушкин, который чрезвычайно любил общество молодых людей, забавлялся им более, чем кто и оттого дозволял ему всякие с собою фамильярности, а Завалиевский, всегда гораздо лучше его одетый, почитал сие знакомство более лестным для Пушкина[39].

Если наместник между определяемыми к себе гражданскими чиновниками искал ум и способности, то конечно не руководствовался он сим желанием при выборе новонабранных им четырех адъютантов. Как природа бывает изобретательна в своих причудах и какое разнообразие было в умственных недостатках сих господ!

Первый из них, князь Валентин Михайлович Шаховской, был добрейший, благороднейший малый, весьма красивый собою; жаль, что остальное тому не отвечало. Рассудок не допустил бы его до тесных связей с людьми, коих мнений, кажется, он совсем не разделял. А впоследствии если сие не погубило его, то много повредило его службе.

Другой, Иван Григорьевич Синявин был двоюродным братом графу Воронцову. Он Старался давать всем это чувствовать и с некоторой досадой смотрел на сослуживцев, в коих видел почти подчиненных, себя ему не подчиняющих. Он был виден собою, бел и румян; но дурь и спесь, так ясно выражаемые его оловянными глазами, делали всю наружность его неприятною. Может быть, он сам только поверил бы тогда предсказанию о высоте, которая его ожидает. Если долго поживешь, то чего не увидишь у нас! Я осужден был видеть, к стыду России, как сие, никем не оспариваемое, совершенное ничтожество, достигнув высочайших гражданских степеней, готово было вступить в звание министра. Во время революций высоко поднимаются люди из грязи, но по крайней мере они все с головой.

Спесь третьего адъютанта, Константина Константиновича Варлама, была не так досадна, за то, если возможно, еще глупее, скучнее и несноснее. А чем он гордился? Тем, что был сыном Волошского бояра и шурином почт-директора Булгакова. Впрочем ему много воли не давали, и только можно было заметить в нём ужасную охоту чваниться.

Четвертого адъютанта, Преображенского офицера, князя Захара Семеновича Херхеулидзева, случалось мне видеть в Петербурге в обществах, подобных тем, кои посещал Завалиевский; но он был в них только что добродушным балагуром и безвинное ремесло свое перенес с собою в Одессу. Впрочем был он здоровья плохого, и сие заставило его через покровительство великого князя Михаила Павловича искать места в теплом краю.

Побойчее, поострее и покрасивее его был некто Алексей Михайлович Золотарев, майор, состоящий по кавалерии и по особым поручениям при графе. Он также охотник был смешить, и таким образом веселие разливалось повсюду. Барон Франк своим передразниваньем, каламбурами чрезвычайно потешал графиню и всё её приватное общество; Херхеулидзев заставлял от души смеяться всех приближенных графа, а Золотарев — одну только канцелярию его.

Я не мог надивиться совершенно доброму согласию, царствовавшему между сим смешанным, перемешанным обществом, жившим несколько отдельно от городского: не было ни зависти, ни интриг, ни даже пересудов, иногда только бывали необидные насмешки. Причиною сему, кажется, было то, что в добровольной ссылке люди скорее сближаются друг с другом и делаются менее взыскательны. Много способствовал тому и характер главного начальника: он старался тогда быть беспристрастен и неохотно слух свой склонял к наушничеству. Исключая прежних своих Мобёжских, и то наедине, со всеми равно умел он обходиться умеренно-ласково и умеренно — повелительно. Раз навсегда всех пригласил он хотя бы ежедневно у него обедать. Дозволение это все почитали честью, пользовались ею, но не употребляли во зло, не столько из скромности, как из предпочтения другому хозяину, Оттону, у которого и с которым можно было обходиться гораздо повольнее. Веселое добродушие Казначеева (из нас приезжих одного только женатого) также много вязало членов общества, которым в другом месте труднее было бы сойтись. У него всякий вечер собирались почти все сослуживцы и весело, откровенно, а иные и весьма умно разговаривали. И так поутру перед кабинетом графа, в канцелярии, у него же за обедом, а вечером у Казначеева, беспрестанно встречаясь, люди невольно, неприметно свыкались между собою. Меня всё это очень радовало. Да простит же мне читатель, если, вводя его с собою в новый круг, я счел необходимым познакомить его наперед со всеми, круг сей составляющими. Вместо того, чтобы прямо приступить к делу, сказать, какой прием сделан был мне начальником и какой результат имели тайные мои с ним разговоры, я занялся бездельем, изображением мелких тогда при нём чиновников. Маловажное скорее забывается, я хотел того избегнуть. К тому же мне хотелось обставить малозначущими фигурами любезного тогда сердцу моему Воронцова, дабы показать его еще более в гигантском виде.

Я представил ему свою Записку о Бессарабии. Прочитав ее, дня через два сказал он мне: «знаете ли вы, что вы с глаз моих как будто сняли повязку; так явственно изображены положение края и характеры людей». Можно представить себе что я почувствовал, услышав такие слова из уст человека, которого мнение так высоко я ценил. Надобно знать, что в это время необыкновенно-умный и хитрый Брунов, с большими, основательными теоретическими познаниями, имел великое влияние на графа. Настроенный Александром Стурдзой, с коим имел тесные связи, он настаивал, чтобы в Бессарабии молдавские права и обычаи были не только сохранены, но еще более распространяемы, и чтобы там введено было какое-то новое судопроизводство; одним словом, чтобы страна сия еще более отрезана была от России. Доводы его были так сильны и умны, что должны были нравиться человеку, воспитанному в конституционном государстве.

Он не подозревал, что два человека, по мнению его ничтожные и третий, которого почитал он легкомысленным и несведущим, могут сделаться препятствием его видам. Из Кишинева я часто переписывался с Казначеевым и с Лексом. Первый, русский в душе, во всём был со мною согласен. Другому надоела молдавская бессмысленная, тяжелая спесь, и он охотно подогнул бы ее под русские узаконения, но в нём оставалась некоторая робость. Долго быв спрятанным под каплуньими крыльями Инзова, он конечно ожил, как бы воспрянул, увидя себя осененным орлиным крылом Воронцова. Он скорее по сей части мог бы иметь собственные мнения, но ему приятнее было поддерживать мои. Со времени второго приезда моего в Одессу намерения наместника, кажется, взяли новый оборот.