«19/Х—1814.
Дорогой Ходжсон! Она все-таки будет леди Байрон, как только позволят юристы и прочие деловые люди. Об этом долго рассказывать, и я это сделаю потом; во всяком случае я ее совсем не понял. Она любила меня в течение довольно долгого времени и, как оказывается, никакого „Другого“ увлечения не было. Мы оба думали, что мы разлучены и что между нами — препятствия, которые, однако, оказались мнимыми. Она считала, что я никогда не повторю своего предложения и пыталась возбудить в себе склонность к другому ( это ее собственное об'яснение ); но их встреча вывела ее из заблуждения, а наши недоразумения оказались следствием той естественной сдержанности, которая возникает между людьми в таких обстоятельствах, в какие, как нам казалось, были поставлены мы. Прошел месяц или более с тех пор, как было принято мое предложение, но я задерживаюсь здесь по делу. Как только м-р Гансон поедет в Дерем, через неделю, а то и менее, я буду готов — да и теперь я уже готов — последовать за ним. Отец, мать и все родные мои и ее относятся ко всему этому очень благосклонно. Я люблю ее и надеюсь, что она будет счастлива.
Всегда искренно ваш Б.»
Однако уже и в это время, в октябре 1814 года, зловещие сомнения посетили Байрона в самые отрадные Минуты его жизни. Вот его письмо к невесте от 16 октября 1814 года.
«Разбирая бумаги, я нашел первое из писем ваших ко мне; перечел снова. Вы согласитесь, что дело обстояло неважно и надежд впереди было мало; но я могу простить, — не то слово, я хочу сказать — я могу забыть даже свойство ваших тогдашних чувств, если вы не обманываете себя теперь. К этому-то вашему письму я всегда возвращался, оно стояло передо мною во всей моей дальнейшей переписке; а теперь говорю ему „прости“, — и все же ваша дружба была мне дороже всякой любви, кроме вашей».
2 января 1815 года, возвращаясь из деревенской церкви в Сигеме в дом своих родителей, новобрачная сказала Гобгоузу, одному из друзей Байрона и спутнику его путешествий: «Если я не буду счастлива то лишь по собственной вине».
Байрон жил в деревенской обстановке у тестя. Наступил «сироповый» месяц, как писал Байрон, уже с некоторой иронией, относясь к проблеме вручения своей жизни «милому вожатому». «Полевой цветок» постепенно превращался в синий чулок, а миловидная простота и сердечность превращались в беспощадную жестокость «принцессы параллелограммов и ромбов, математической Медеи, блюстительницы добрых нравов».
Стихи, греческий язык, математические познания — все это оказалось ярлыками, приклеенными водой. При первом подсыхании чувств ярлыки отпали и оказалось, что ни устремления воли, ни характеры супругов не дополняли друг друга, ибо внешние, и случайно приобретенные свойства Анабеллы Мильбенк не были тем фундаментом, на котором могли строиться глубокие внутренние отношения, взаимное понимание и та дружба, которая связывает спутников жизни гораздо прочнее, чем общие литературные вкусы или горячие проявления чувства в первые моменты совместной жизни.
Байрон только что закончил сборник стихов под названием «Еврейские мелодии». Еврейский музыкант Натан был тем даровитым инициатором поэтической темы, которая завлекла Байрона и вдохновила его на «Еврейские мелодии». Колорит Востока всегда пленял Байрона, а библейские темы, величавые — и простые, особенно совпадали с периодом его матримониальных стремлений. Вот почему «Еврейские мелодии» отличаются большой завершенностью и цельностью. Натан был одним из лучших друзей Байрона, и в тот период, когда английский свет закрыл перед Байроном двери, Натан мужественно не покидал Байрона в самые тяжелые моменты его жизни.