Постигшее горе не могло не оставить глубокого следа на характере поэта. Он, что называется, ушел в себя. Явилось в нем что-то надломленное. С одной стороны — жажда любви, сочувствия; с другой — недоверие к счастью и к людям. Он еще больше ушел в природу и в ней отдыхал и искал облегчения раненой душе своей.

Об отце своем он, кажется, никому не говорил. Не тогда ли родилось в нем обыкновение скрывать от всех все, что было ему особенно близко и свято? Он выказывал людям только внешнюю, разгульную сторону свою, то. что немцы называют Galgenhumor. Это — шутки и юмор человека, идущего на смерть и не желающего, чтобы видели, что душа его смертельно поражена. Известно — и я буду иметь случай указать на это — что Лермонтов дурачился самым непозволительным образом, что он выкидывал легкомысленнейшие штуки в то время, как его занимали самые серьезные мысли. Только бумаге доверял он беседы со своим лучшим я. Немногие заглянули в его душу.

Свое горе по отцу он тоже вверял лишь бумаге. К отцу, очевидно, относятся две пьесы в тетради 1831 года. Первая пьеса содержит в себе то же, что составляет главный мотив в драме «Люди и страсти». Чувствуя горькую судьбу отца, он ощущает и горечь своей судьбы: «Мы оба, — говорит он, — стали жертвою страданья». Смертью прерванная связь тяготит сына; ему хочется общения с отцом и за дверями гроба. Но есть ли отклик? Есть ли в отце, умершем, понимание, есть ли чувство?

Другая пьеса; писанная одновременно с описываемыми событиями, дышит полной безнадежностью, полным трагизмом. Жизнь мрачно глянула на юного поэта и вызвала в нем убеждение, что он призван на несчастье и горе.

Я сын страданья; мой отец

Не знал покоя под конец;

В слезах угасла мать моя;

От них остался только я,

Ненужный челн в пиру людском,

Младая ветвь на пне сухом: