В сложной философии Гегеля было две стороны: диалектический метод и окостенелая, застывшая «система». «Если диалектический метод Гегеля содержал в себе «рациональное зерно» — учение о развитии — и был прогрессивной стороной философии Гегеля, то его идеалистическая догматическая система была консервативной, требовала прекращения развития и находилась в резком противоречии с диалектическим методом»[9].
Провозглашая свою философию абсолютной, го есть окончательной, истиной, Гегель тем самым должен был сам, по словам Ф. Энгельса, «стать в противоречие с его диалектическим методом, разлагающим все догматическое. И не только в области философского познания, но и по отношению к исторической практике»[10].
Диалектический метод требовал признания необходимости бесконечного движения вперед. А Гегель объявил свое крайне идеалистическое учение об «абсолютном духе» последней истиной и в прусском казарменном государстве увидел осуществление идеальной цели всего всемирно-исторического процесса развития человечества. Всякий протест и борьба против такой «абсолютной», «разумной» действительности должны были быть, по учению Гегеля, осуждены. Самая диалектика у Гегеля была тоже идеалистической.
Увлеченный положительными сторонами учения Гегеля, огромным количеством фактов, введенных философом в круг своего рассмотрения, внешней стройностью его рассуждений, Белинский — на какое-то короткое время — не разглядел реакционного прусского шовинизма за знаменитым тезисом Гегеля: «Что разумно, то действительно, и что действительно, то разумно». Со всей страстностью своей натуры Белинский, не признававший половинчатых решений, сделал из этого тезиса логический вывод, придя — на недолгий срок — к тому странному примирению с действительностью, за которое потом так беспощадно упрекал себя сам.
В Прямухинне Белинский познакомился с сестрой Михаила Бакунина Александрой Александровной и влюбился в нее. Хотя чувство его осталось не разделенным, он мужественно перенес эту неудачу. «Мне было хорошо, — вспоминал он потом о прямухинской жизни, — так хорошо, как и не мечталось до того времени… Я ощутил себя в новой сфере, увидел себя в новом мире: окрест меня все дышало гармонией и блаженством, и эта гармония и блаженство частью проникли и в мою душу. Я увидел осуществление моих понятий о женщине… Когда все собирались в гостиной, толпились около рояля и пели хором, в этих хорах я думал слышать гимн восторга и блаженства усовершенствованного человечества, и душа моя замирала, можно сказать, в муках блаженства, потому что б моем блаженстве, от непривычки ли к нему, от недостатка ли гармонии в душе, было что-то тяжкое, невыносимое, так что л боялся моими дикими движениями обратить на себя общее внимание».
В таком состоянии Белинский уехал из Прямухина в Москву, где его ожидал новый тяжелый удар. В отсутствие Виссариона Григорьевича Надеждин напечатал в «Телескопе» философское письмо Чаадаева[11]. Это письмо было проникнуто глубочайшим критицизмом по отношению к реакционному самодержавию и подняло настоящую бурю в читательских кругах. Правительство Николая I не замедлило расправиться с автором, официально объявив его сумасшедшим и посадив в дом умалишенных. Надеждин, как издатель журнала, где было напечатано письмо, был выслан из Москвы, а журнал был закрыт. Не избежал неприятностей и Белинский. Его арестовали на заставе при въезде в Москву, привезли в полицию и подвергли тщательному обыску. Но так как в его бумагах «ничего сомнительного не оказалось», Виссариона Григорьевича отпустили домой. Зато журнальная деятельность Белинского была прервана надолго. Впереди снова виднелась черная нужда, полуголодное существование.
В эти тяжелые дни Белинского нравственно поддержал Пушкин. Великий поэт давно уже пристально следил за деятельностью молодого критика. Начав издание журнала «Современник» в 1836 году, Пушкин распорядился регулярно высылать Белинскому выходящие номера журнала. Больше того, Пушкин думал привлечь Белинского к сотрудничеству в «Современнике». Теперь, когда «Телескоп» был закрыт и Виссарион Григорьевич остался без работы, Пушкин посылает своему другу Нащокину письмо в Москву, в котором просит его переговорить о сотрудничестве с Белинским. Письмо Пушкина, к сожалению, не сохранилось, но ответ на это письмо Нащокина имеется. «Белинский, — сообщает Нащокин, — получал от Надеждина, чей журнал уже запрещен, три тысячи. «Наблюдатель» предлагал ему пять. Греч[12] тоже его знал. Теперь, коли хочешь, он к твоим услугам, я его не видел, но его друзья, в том числе и Щепкин (великий русский артист. — Н. В. ), говорят, что он будет очень счастлив, если придется ему на тебя работать. Ты мне отпиши, и я его к тебе пришлю».
Но сотрудничество Пушкина с Белинским не состоялось из-за внезапной, трагической гибели поэта: в начале 1837 года Пушкин был убит на дуэли. Как перенес Белинский смерть величайшего русского поэта, легко понять, зная отношение Виссариона Григорьевича к творчеству Пушкина. Через пять лет, когда смерть Пушкина отошла уже в прошлое, Белинский писал Гоголю: «Я не заношусь слишком высоко, но, признаюсь, и не думаю о себе слишком мало; я слышал похвалы себе от умных людей и, что еще лестнее, имел счастье приобрести себе ожесточенных врагов; и все-таки больше всего этого меня радует доселе и всегда будет радовать, как лучшее мое достояние, несколько приветливых слов, сказанных обо мне Пушкиным и, к счастию, дошедших до меня из верных источников, и я чувствую, что это не мелкое самолюбие с моей стороны, а то, что я понимаю, что такое человек, как Пушкин, и что такое одобрение со стороны такого человека, как Пушкин».
Еще при жизни великого поэта, в первой крупной своей работе «Литературные мечтания», Белинский писал о Пушкине: «Как чародей, он в одно и то же время исторгал у нас и смех и слезы, играл по воле нашими чувствами… Он пел, и как изумлена была Русь звуками его песен; и не диво: она еще никогда не слыхала подобных; как жадно прислушивалась она к ним; и не диво: в них трепетали все нервы ее жизни! Я помню это время, счастливое время, когда в глуши провинции, в глуши уездного городка, в летние дни, из растворенных окон носились по воздуху эти звуки, «подобные шуму волн» или «журчанию ручья».»
Никто не сумел лучше Белинского показать все обаяние, силу и глубину пушкинского стиха, отметив, что «все акустическое богатство, вся сила русского языка явились в нем в удивительной полноте: он нежен, сладостен, мягок, как ропот волны, тягуч и густ, как смола, ярок, как молния, прозрачен и чист, как кристалл, душист и благовонен, как весна, крепок и могуч, как удар меча в руке богатыря. В нем и обольстительная, невыразимая прелесть и грация, в нем ослепительный блеск и кроткая влажность, в нем все богатство мелодии и гармония языка и рифм; в нем вся нега, все упоение творческой мечты, поэтического выражения».