Выехав на дорогу, сани покатились по гладко наезженному пути, ухабы перестали встряхивать Чаковнина, и он почувствовал, что его охватывает теплый, сладкий сон, бывший очевидным последствием выпитого сбитня с водкой и ночи, почти сплошь бессонной. Через несколько времени Чаковнин крепко спал в санях.

Кузьма с Иваном сидели на облучке молча; первый правил лошадьми. Ни слова не проронили они друг другу с тех пор, как выехали, но оба думали об одном и том же: о том, что предстояло им сделать.

Под свежим впечатлением своего благородного порыва они, несомненно, могли сейчас же покаяться и пойти без робости навстречу какому угодно испытанию. Но этот порыв прошел, и, хотя оба они выехали с твердым намерением поступить, как обещали, теперь, по мере приближения к городу, после сравнительно большого переезда, в течение которого прилив добродетельных чувств успел сильно охладеть в них, сомнение начало невольно закрадываться.

Шутка ли сказать, пойти и повиниться в убийстве и добровольно променять свободу на кандалы!

В особенности Ивану представлялся непривлекательным острог. Слыхал он про него много ужасного, и вот этот ужасный острог с каждым шагом подвигавшихся крупной рысью лошадей становился все ближе и ближе. Иван понимал, что возврата быть не может, что должны они довершить начатое, ибо и деваться им некуда, но все-таки изредка, помимо его воли, мелькала у него мысль: а не удрать ли, не соскочить ли с облучка? Но он продолжал сидеть смирно и только, когда уже стало невмоготу, сказал Кузьме:

— Чего гонишь-то? Поспеем и так!

Кузьма ничего не ответил и только не без злобы тряхнул вожжами, отчего лошади прибавили ходу.

«Да убежать и нельзя, — соображал Иван, — все равно барин не пустит. Вон он сидит — смотрит, верно. Тоже силищи-то у него на нас двоих хватит!»

Иван в первый раз в течение всей дороги оглянулся на Чаковнина и, оглянувшись, увидел, что тот спит.

— А ведь барин-то спит, — сказал Иван Кузьме так весело, как будто обрадовался чему-нибудь.