Все кругом говорили, что над ним совершилось чудо.
Князь Никита лучше других понимал, что чудесный возврат его к жизни был особенным проявлением Божественного Промысла, и больше других удивлялся Его проявлению. Никита Федорович не только не боялся смерти, не видел в ней ничего, р_е_ш_и_т_е_л_ь_н_о ничего страшного, но, напротив, ждал ее, как освобождения, которое должно наступить рано или поздно. Дух его, в бессмертии которого он был твердо уверен, рвался наружу, рвался из оков земного тела на свободу, к новой жизни. Что было хорошего здесь, на земле? Любовь его? Но он знал, что она не умрет. И вот это освобождение, эта воля так были близки от него; казалось, он мог уже получить их, — и вдруг его вернули к прежней земной жизни, где снова являлись Рабутин, зависть, сплетни и неминуемые, всасывающие в свое течение человеческую волю, обстоятельства.
Конечно, умереть было лучше. Да и что значит у_м_е_р_е_т_ь? Ведь страшно только одно слово, но сама смерть страшна лишь своею таинственностью. Почем знать, может быть, на самом деле рождение гораздо страшнее смерти, а между тем как мы радуемся ему!
"А жена, а сын? — подумал вдруг князь Никита. — Разве я не нужен им?"
И себялюбивое желание смерти показалось ему недобрым и нехорошим. Какое он имел право желать себе одному освобождения, когда его семья оставалась тут?
Кроме того, не бояться смерти не значило еще заслужить ее, заслужить в том виде, в каком желал князь Никита.
Таким образом он должен был еще жить и для себя, и для своих близких. Должен был вернуться в эту земную жизнь, — пусть вместе с нею возвращалось то безвыходное положение, в которое он был поставлен в день, когда заболел. Болезнь и то время, которое прошло с ее начала, разумеется, нисколько не изменили к лучшему, а, напротив, вероятно, ухудшили это положение.
Клевета по-прежнему ходила про княгиню Волконскую, и не было, казалось, способа уничтожить ее.
Напрасно выздоравливающий князь Никита переворачивал в мыслях и передумывал на все лады все тот же вопрос: как быть? Он не находил выхода.
Ни Аграфена Петровна, ни кто-нибудь из окружающих не заговаривал с Волконским ни о чем, что могло бы взволновать его. Сам он, несмотря на то, что постоянно только и думал об одном и том же, тоже начинал речи с Аграфеной Петровной, может быть, даже потому, что она каждый раз, когда дело касалось хотя бы отдаленного намека, очень искусно отводила разговор в совершенно другую сторону.