— Лучше, — едва слышно повторил Черемзин, чувствуя, что краснеет.
— Ну, вот то-то!.. В сарафане она у меня — красавица, а попробуй ее нарядить в заграничную робу?… А ты говоришь, — вдруг обернулся Петр Кириллович к Черемзину, который ничего еще не говорил, — зачем я не ношу русского кафтана иль опашень, как он там называется…
— Опашень… — начал было Черемзин.
Но Трубецкой перебил его:
— Так потому, что так, — он схватился за борт мундира рукою, — удобнее, понимаешь — удобнее… и тоже лучше… Матрешку сюда и Иваныча! — приказал он.
Черемзин не мог не заметить, что Петр Кириллович был здесь, в столовой, на людях, так сказать, совсем другим человеком.
В дверях появилась дура с размалеванными щеками, в шелковой робе и буклями из пакли и огромным веером в руках, и высочайшего роста человек в русском одеянии, с длинною бородой и в высокой шапке, отчего рост его казался еще больше.
— Вельможному боярину и всем гостям честным челом бьет Иваныч-свет! — тонким тенором проговорил великан, снимая шапку и низко кланяясь.
— Бонжур, гуты-морды! — пропищала дура, кривляясь и приседая.
— Хороши? — спросил Трубецкой у Черемзина.