— Вижу! — сказал Черемзин, не поворачивая головы.

— Ну, вот что я думаю. Вот я живу здесь, на земле, и проживу еще, может быть, ну, пятьдесят лет… Это — самое большее… И в каждую минуту этой жизни, стоит мне лишь захотеть, и я это дерево могу срубить, уничтожить… А может и так случиться, что это дерево, которое вот теперь совсем в моей власти и которое ничего, понимаешь, ничего не может мне сделать, переживет меня на сотни лет… и мои правнуки могут увидеть его, да, пожалуй, и праправнуков переживет… И выходит, что я ничтожнее дерева.

— На чем тебя и поздравляю, — вставил Черемзин.

— Ну, а на самом деле это вовсе не так, — продолжал Волконский, — потому что я могу любить… и люблю… и в этом — все, а остальное — вздор, и дерево — вздор… И, раз я могу любить, значит, не умру, потому что дух, которым я чувствую свою любовь, не погибнет, не может умереть, а в этом — весь я… суть-то моя в этом духе… Ты понимаешь меня?

— Все это хорошо, — заговорил Черемзин, приподнимаясь на локоть, — но скажи, пожалуйста, с чего ты вздумал удирать из Митавы? Кто тебя погнал оттуда?

— Кто погнал?… Я сам уехал.

— И не вернешься?

— Не вернусь.

— Отчего ж это?

— Так… не вернусь.