Он, видимо, хотел подбодрить и себя, и жену, и как-то косо улыбнулся. От этой улыбки его лицо стало еще грустнее.

Баронесса вошла и, даже не поздоровавшись с итальянцем, чтобы не задерживать его рассказа, чуть слышно опустилась на стул у самой двери. Она так и впилась своими красными от слез глазами в Торичиоли. Пследний стал передавать то, что рассказал ему Артемий.

Странно, при их сближении в Кенигсберге — правда, коротком — они никогда не говорили о Карле. Артемий словно избегал этого. Но теперь он подробно рассказал все, что знал, нарочно выставляя в самом лучшем свете храбрость Карла и поведение его под пулями.

Торичиоли, передавая рассказ, разумеется, в свою очередь, не жалел красок.

— Скажите! — не утерпел барон. — Он был сержантом в его роте?… Как это странно, как это странно! И он уже офицер теперь?

— О, да, он — тоже очень храбрый молодой человек и вполне заслужил свой чин! — сказал Торичиоли, как бы заступаясь за Артемия.

"А все не храбрей нашего Карла!" — подумали старики Эйэенбахи.

— Герой, герой!.. — шепотом повторял барон про сына, слушая Торичиоли.

Но когда тот дошел до того момента, когда Артемий увидел, как упал Карл, и бросился к нему, крепившийся до сих пор Эйзенбах не выдержал и, закрыв лицо руками, заплакал, как ребенок.

Баронесса не плакала. У нее слез не было. Она только осталась все в той же случайной и неловкой позе на стуле, как села, и, казалось, забыла теперь все… забыла, что люди могут плакать, могут выразить, облегчить свое горе; только мускулы ее лица судорожно тряслись, и изредка вздрагивали ее худые, тонкие руки.