Князь так все хорошо обдумал вчера, в его мечтах такою прекрасною слагалась их общая жизнь в Проскурове, и главное — ему все это так казалось возможно, что он как-то обходил мыслями самое существенное препятствие, а именно следующее: а что, если барон не понравится Ольге? Но у него было столько неудач в его расчетах в продолжении жизни, что, как ему хотелось думать, — уже трудно было ждать и тут опять нового промаха. И вдруг, с первых же шагов дело имело вид не совсем ладный. И от одной возможности допущения ошибки желчь князя начала подниматься. Глаза его сузились, лоб сморщился, и он, близко подойдя к молча стоявшей пред ним дочери, подставил ухо к самым ее губам и резко, крикливо проговорил:

— Что ты говоришь, а? Не слышу.

Ольга продолжала молчать. Подбородок ее снова затрясся, глаза наполнились слезами. Она готова была разрыдаться.

Андрей Николаевич опомнился. Он понял, что пошел напролом, силой там, где можно было добиться чего-нибудь только лаской, и, круто повернувшись, сделал несколько шагов по комнате, стараясь успокоиться.

— Ну, погоди, дочка… Прости… погорячился… Иди к себе… иди! — сказал он наконец тихим голосом, неуверенно подымая руку, чтобы приласкать дочь.

Эта близость ласки обрадовала Олю. Она по впечатлениям детства помнила припадки гнева отца, боялась их какою-то сверхъестественною, неудержимою боязнью и с тем большею радостью и доверием готова была теперь обнять его и в слезах, при его редкой для нее ласке, высказать, может быть, все, что у нее на душе.

Но князь боялся за себя.

— Иди!.. Иди, говорю тебе! — опять крикливо произнес он и, отстранив руку резким движением, опять зашагал по кабинету.

Ольга неслышно скользнула из комнаты.

Долго в этот день бурмистры и приказчики ждали, пока князь станет звать их по одному к себе, и прислушивались из приемной к мерным шагам Андрея Николаевича по кабинету. А он ходил и соображал, ища себе успокоения. И так как он хотел найти себе его, то и доводы приходили ему на ум утешительные.