Они шли молча. Труворов был немного впереди, не оглядывался, но чувствовал, что Гурлов не отстанет от него. Он шагал решительно, точно знал совершенно определенно, куда надо было вести. И Гурлов следовал за ним. Впрочем, ему было безразлично, что с ним теперь станется.

Они приблизились к флигелю. На крыльце сидел вставший и уже одетый Чаковнин с коротенькою немецкою трубочкою в зубах. Завидев издали Труворова, он стал было приветливо улыбаться ему, но, распознав шедшего сзади вчерашнего камергера, насупился и, сморщив брови, отвернулся, а затем стал смотреть в другую сторону.

Труворов привел Гурлова прямо к нему.

— Вот он там… какой там, того… — пояснил он главным образом жестом, показав на Гурлова, мотнув головою вверх и обведя пальцем вокруг шеи.

— Вешаться захотел, что ли? — усмехнулся Чаковнин, поняв мимику Труворова.

— Ну, вот там вешаться… Ну, что там вешаться!.. — сказал Труворов и, точно считая оконченным свое дело теперь, когда он привел Гурлова к своему сожителю, в житейский опыт которого уже уверовал, сел на крыльцо и стал вытирать платком себе лоб.

— С такой жизни только и есть что повеситься! — проговорил Чаковнин, не глядя, и сплюнул в сторону, не выпуская изо рта трубки.

— Ну, что там только повеситься! — заволновался Труворов. — Ну, какой там, ну, какой там, Александр Ильич, жизни…

— А такой, — пояснил Чаковнин, — что я диву вчера давался, глядя на этого молодца: стоять и тарелки подавать какому-то самодуру!.. Извините, право, лучше повеситься!..

— Слушайте, — заговорил Гурлов, садясь тоже на крыльцо, — судя по тому, как вы держали себя вчера, мне не хотелось бы, чтобы вы, именно вы думали обо мне так дурно.