– Будь по-вашему, – сказал Крозель.
Он перевел дух; я пододвинул кресло к кушетке и приготовился слушать.
– Отец мой, – начал француз, – родом из Дижона и журналист, по свойствам сердца страстный любитель прекрасного пола, женился в молодости на дочери суконного фабриканта. На двадцать втором году от рождения я лишился отца и наследовал право издавать отцовский журнал, и первая статья, сочиненная мною с большими усилиями, не имела, как говорили, здравого смысла: ее осмеяли завистливые сотоварищи, и из двух тысяч подписчиков осталось к концу года только четверо – очень немного! Я предпочел драматическое поприще и написал в бенефис претрогательную пьесу. Я сидел в оркестре, и в начале пьесы зрители смотрели на меня с любопытством, в средине – пьесу освистали, а в конце увенчали голову мою не лаврами, а печеными яблоками и выгнали вон. Оставался в ресурсе – латинский язык.
– То есть марсельский patois, – перебил я, смеясь от всего сердца.
– Как бы то ни было, – продолжал француз, – а не встреться со мною l'inspecteur des hautes йcoles!..
– Вся новая генерация Екатеринославля говорила бы и поднесь марсельским наречием.
– Не думаю; ученики попадались претупые… Впрочем, это дело не мое; а все-таки возвратился я не с пустыми руками в Париж; и не проживи я собранных в России пяти тысяч франков…
– Следовательно, вы их прожили?
– Я прожил их и дал себе честное слово застрелиться, если не найду средств жить прилично.
– Нашли ли ж вы это средство?