Левашов зашагал по шпалам в противоположную сторону. Насколько он помнил, ему следовало дойти до семафора, перейти через рельсы и свернуть на просёлок, идущий полем. Он несколько раз оглядывался на группу удаляющихся пассажиров. У него попутчиков не нашлось…
Перед отъездом из Москвы всё было ясно и просто. Давно, еще во время войны, он клятвенно обещал себе, если останется жив, проведать Большие Нитяжи, поклониться Алексею Скорнякову.
«Заодно отдохну как следует, — подбадривал он себя, стоя на перроне Белорусского вокзала. — Не то, что в городе. Даже в Петровском парке пыль. На водной станции „Динамо“ к воде не протолкаться. А там, в Нитяжах — луга, леса, Днепр рукой подать. Лучше всякой дачи».
Он сел в поезд с сознанием, что выполняет давнишний долг и ему было лестно думать, что он умеет держать слово, даже если оно дано самому себе.
Но сейчас собственная решимость, которая еще недавно его умиляла, представлялась ребячеством.
Безлюдный проселок то нырял в лес, где уже чувствовалось приближение вечера, то вновь стремился в поле. Нужно отшагать еще не меньше семи километров, прежде чем он доберётся до этих Нитяжей.
Им овладело беспокойство, знакомое одинокому путнику, который на исходе дня не знает, под какой крышей доведётся ему ночевать.
Просёлочная дорога, по которой он шагал сейчас, была хорошо памятна. Почему же она кажется незнакомой? И Левашов понял, откуда идёт это ощущение новизны — от тишины вокруг, которая если и наступала здесь, на переднем крае, то была ненадёжной, недолговечной.
За леском показались Малые Нитяжи, но Левашов прошел мимо, не останавливаясь; нетерпение подгоняло его.
Наверно, и имени Алексея Скорнякова никто не слышал в этих местах. Но кого же винить? Всё, что он, Левашов, успел тогда сделать, — это написать чернильным карандашом на бумажке имя, фамилию, звание и ещё несколько слов, которые пишут в таких случаях. Бумажку положили под каску, второпях произвели салют, подняв автоматы к пасмурному небу, и бросились догонять ушедших вперёд товарищей. Атака уже началась, и траурный салют прозвучал в разноголосице боя, как деловитый залп по врагу. Потом начался дождь, и Левашову тогда ещё отчётливее представилась размокшая бумажка в чернильных подтёках, расплывшихся настолько, что и разобрать ничего нельзя…