— Очень хорошо, — замечает Тимоха, — очень хорошо. Евреи каждый день ели то гречневую, то пшенную кашу; ты же попостись лучше во время обеда, да и во время ужина.

Тимоха самодовольно оглядывает ряды бурсаков, приглашая оценить его остроумие. Кое-кто робко хихикает. Снеголюбову водружается неумолимый кол.

…Греческий язык в четвертом параллельном классе преподает Артамошка-Самовар, полусонный, рассеянный неряха. Борода у него свалялась, мундир в пуху, в перьях, в перхоти. Иногда он неожиданно «вскипает» и в гневе, медный, потный, и вправду походит на фыркающий самовар. Подняв носы, бурсаки усиленно принюхиваются: от Артамошки разит сивухой. Уткнувшись в журнал и теребя бороду, он равнодушно хрипит:

— Дмитревский Александр.

Дмитревский, малый лет пятнадцати, взвивается над партой.

— Дмитревского нету; очень болен, умирает от тифа.

— Ага, умирает от тифа… — бормочет Артамошка, делая отметку в журнале. — Вениамин Крутовский… Ага… Крутовский тоже умирает от тифа?.. Хорошо!.. Милованов Николай… отпущен к отцу?.. Нифонтов… Што за чорт!.. никого нету, а класс битком набит.

Артамошка-Самовар из красного вдруг делается фиолетовым; надувшись фыркает:

— Ффа!..

Узкие «свиные» глазки его летят по партам, седые, клокастые брови свирепо топорщатся.