Песнь родины, песнь золотого детства,
Песнь сладкую любви,
Что всем звучит таинственно из сказочного царства,
Знакомую и ласковую песнь
И всё ж не слыханную в мире.
…Гудят, шумят леса, навевая думы о были-небыли.
Длинные перегоны заставляли нас изредка встречать в лесах ночь. Месяц одиноко повисал над соснами зловещим красным диском. Лесной пан, огромный, лохматый, сумасшедшими, немигающими зелёными глазищами смотрел отовсюду; в дальних концах дороги вспыхивали колдовские огни волчьих глаз; лесные прогалины, облитые лунным светом, пугали своей мертвенностью, напоминая подводное царство; лес ещё больше дичал, жил страхом, нежитью, угрюмая тишина чёрными комьями висела в ветвях меж деревьями… Глухи, незыблемы северные леса в зимние ночи!..
…Нам посчастливилось быть очевидцами магнитной небесной бури. Ночью, часов в одиннадцать, кто-то из конвойных позвал нас из избы на улицу, мы наскоро оделись, вышли. От края до края небо было объято светоносным пламенем. С востока и с запада, с юга и с севера неслись огненные языки. Горели небеса. Я подошёл к плетню, запрокинул голову кверху, положил затылок на край плетня. Мне показалось, что прямо надо мной в недосягаемой вышине зияла бездонная воронка, огненные языки неслись по небу со всех концов, крутясь, свиваясь, перегоняя друг друга, стягиваясь и растягиваясь; они поглощались воронкой, исчезая в ней. Великое безмолвие царило на земле и на небе, точно всё было заворожено великой, торжественной огненной мистерией. Иногда чудилось, что пламенные массы опускались с высот ниже, всё ниже: вот-вот упадёт огонь с неба, земля воспламенится, превратится в горящий, в жаркий шар, погибнет всё живущее и произрастающее на ней. Грозное и прекрасное видение продолжалось около часа.
…В одном из посадов к партии пристала старая, шелудивая собака. Её прозвали Шкилетом. Шкилет еле плёлся за нами, покорно и грустно ждал куска хлеба, костей, подолгу возился с ними, дрожал от стужи, выискивал тёмные углы, стараясь быть незаметным.
Он возбуждал жалость до гадливости, мы гнали его от себя, но деваться Шкилету было некуда, он не покидал нас. Конвойные решили избавиться от Шкилета: когда партия утром тронулась в путь, Шкилета отогнали палками, криком, комьями снега. Шкилет сначала бежал в отдалении, потом его стало не видно, но на очередной этапной стоянке он опять оказался с нами. Мы сговорились с хозяином избы, чтобы он не пускал его с нами. Он посадил Шкилета на цепь, собираясь его удушить. Мы уехали. Вечером после перегона и обеда Панкратов вошёл в избу, с досадой промолвил: «А Шкилет-то опять приплёлся к нам». Я вышел во двор, позвал Шкилета. Шкилет устало поднял морду с чёрной отвислой губой, но с места не сдвинулся. Я кинул ему корку хлеба, он не притронулся к ней. Я хотел его приласкать. Шкилет безучастно отнёсся к ласке. Я заглянул Шкилету в жёлтые глаза — они были скорбные, человечьи. Я увидел, что Шкилет понял окончательно и навсегда, что он стар, всем в тягость, что у него нет и не будет своего угла, что пришёл конец его дням, что нет у него больше радости на земле — и, кто знает, может быть, хозяин этапной избы, где мы оставили Шкилета, уже набрасывал на него петлю, и Шкилет пережил смерть, последнее томление и лишь случайно ушёл от погибели, вырвавшись из рук, и вот теперь ему всё равно. Он так и не взял хлеба, не отзывался и не подходил к нам, но всё же безучастно потащился за подводами утром, доплёлся до места нашей ссылки — там я потерял Шкилета из вида.