Винтовки я отбирал теперь у конвойных больше по привычке: они уже угомонились.
Путь наш подходил к концу. Кучуков ходил весёлый, он наконец-то добыл бритву, сбрил с носа куст, не дававший ему покоя. Климович подобрел, перестал перечислять пункты разногласий, мягче относился к конвойным, охотней помогал нам в нашем убогом хозяйстве. Самоедин Семён тоже оживился. Он безропотно выполнял самую грязную, чёрную работу, подметал пол, чистил картошку, рыбу, мыл посуду, раздувал угли в самоваре. Он рассказал нам, что на родине у него осталась невеста и что он, лишь только вернётся домой, женится на ней. У него будут свои олени, много оленей. Хмурым и злым оставался Ногтев, на вопросы отвечал грубо, лежал подолгу на нарах, сжав зубы и глядя остановившимися глазами на закопчённый потолок. Когда его спрашивали, что он будет делать в ссылке, отвечал:
— Уйду домой, они ещё попомнят обо мне, — грозил он своим односельчанам.
К месту назначения мы приехали ровно через два месяца после отправки из Архангельска. В полутёмной передней полицейского уездного правления ко мне подбежал вертлявый, чернявый, худосочный человек в меховой шапке с торчащими наушниками, скороговоркой спросил:
— Вы бэк или мэк? Я — бэк. Идём ко мне, я на днях уезжаю, передаю комнату.
Впервые за два месяца мне с прежней силой вспомнилось подполье, город, наши споры, книги, журналы. Выполнив обычные формальности в правлении, я забрал вещи, отправился вместе с энергичным «бэком» в его квартиру, но едва сделал по улице сто — двести шагов, как на перекрёстке неожиданно столкнулся лицом к лицу с Яном.
Мы обнялись. Гогоча, показывая по-прежнему ряд ослепительных, весёлых зубов, заглядывая то и дело в лицо, Ян потащил меня к себе.
— И думать не думай устраиваться у кого-нибудь другого. Ко мне, ко мне и больше ни к кому, прохвост ты мой драгоценный.
По дороге к нему мы забросали друг друга вопросами о работе, о приятелях, об аресте, о тюрьмах, вспоминали о тамбовской семинарской коммуне.
— Кстати, где Валентин? — спросил Ян.