Такое именно письмо я получил в ноябре 1911 года от Марии Ильиничны, будучи в Николаеве. Саратовская организация предлагала поехать делегатом на зарубежную конференцию большевиков. От николаевской организации тоже нужно послать делегата. Я ответил, что жду дальнейших указаний. Посоветовавшись с Леонидом, я решил ехать за границу открыто, стал хлопотать в градоначальстве о выдаче паспорта. Его выдали без осложнений. Мария Ильинична выслала деньги и сообщила, что нужно ехать в Прагу, там следует обратиться в редакцию центрального органа чешской социал-демократии «Prava Lidu» к некоему товарищу Гавлене, от него будут получены дальнейшие сведения. Николаевская группа выбрала делегатом Леонида. Но он проживал нелегально, должен был перейти границу с помощью контрабандиста, ждал нужных адресов, я выехал один через Волочиск. Перед отъездом написал подруге сумбурное письмо: кой-какие дела заставляют срочно выехать из Николаева, пусть она не беспокоится, сохранит весёлость и твёрдость, поездка займёт «месяц-другой», после чего подругу ожидает радостная встреча. В заключение, подражая Спартаку Джованьоли, я приписал: привет и счастье!
Дорогой за Волочиском происходили забавные случаи. Не зная условий заграничной поездки, я взял с собой подушку и одеяло. Около Львова пассажиры стали надо мной подтрунивать. Ночью, когда на какой-то большой станции их состав изменился, я, торопясь, крадучись, точно вор, оглядываясь по сторонам, на ходу выбросил с площадки и подушку и одеяло, решив ехать дальше по-европейски. Всё же я очень их жалел. Недалеко от Праги со мной вступил в беседу молодой австрийский офицер. Его поразили на мне башлык, меховая шапка и галоши. Я назвал себя корреспондентом русских газет. Офицер спросил, куда именно я еду, где намерен остановиться, есть ли у меня знакомые. Застигнутый врасплох, я назвал «Право Лиду». Собеседник покачал неодобрительно головой, заявил, что не понимает, как можно иметь дело с заведомыми преступниками и изменниками. Пришлось ему напомнить, что я не немец. Офицер обиделся, но, к моему удивлению, в Праге любезно проводил меня до самой редакции газеты, ещё раз посоветовав быть осторожным при встречах «с социалистическим сбродом».
В редакции я легко нашёл Гавлену, человека с чёрными тараканьими усами, с большими, выпуклыми глазами. Я полагал, что Гавлена отправит меня дальше, что съезд состоится в Швейцарии. Гавлена встретил меня восторженно, хлопал по плечу, прищёлкивал языком, теребил пуговицы, суетился, заглядывал в лицо. Он пояснил, что я первый приехавший к ним русский делегат, — конференция будет здесь, в Праге, — чешские социал-демократы очень любят и ценят русских товарищей, готовы оказать им любые услуги. Ленин — великий революционер, — впрочем, ему, Гавлене, непонятно, почему русские социал-демократы ссорятся и раскалываются. Дальше он строго заявил, что по галошам у них в Праге узнают русских революционеров. Крайне неодобрительно отозвавшись о шапке и башлыке и не дав опомниться, он потащил меня в магазин готового платья, заверил, что о деньгах я могу не беспокоиться, их у чешских социал-демократов вполне достаточно. В магазине он столь же стремительно выбрал пиджачную пару, рубашки, воротнички, ботинки, пальто, шляпу, заставил во всё это тут же обрядиться, обдёргивал и поправлял новое платье, отходил и любовался мной, подвёл к зеркалу и с восхищением заметил, что теперь я совсем не похож на русского социалиста. Когда мы возвращались в редакцию, он с жаркой и почти с угрожающей жестикуляцией жаловался, что австрийские социал-демократы очень плохо относятся к своим чешским товарищам: ссылаясь на централизм, они опустошают партийные и профессиональные чешские кассы. Адлер — хитрая лисица, ему нельзя верить. В частности, чешские социалисты очень обижены и Плехановым, который на последнем международном конгрессе взял сторону Адлера, назвав чехов сепаратистами. Потом Гавлена предложил осмотреть новые типографские машины, попутно сообщил, что занимаемый рабочими организациями дом был некогда графским палаццо. После осмотра ротационных и наборных машин он знакомил меня с сотрудниками газеты, пытался прочитать свою передовую статью, кормил обедом, расспрашивал о России, хвалил русскую литературу, наконец отвёл и поместил у одного из своих товарищей, — говорил с ним долго и подробно, наставляя, очевидно, его, как он должен обращаться с русским революционером. Вечером Гавлена не утерпел проведать меня, спрашивал, доволен ли я комнатой и уходом, не скучно ли мне, и, хотя я утверждал, что мне совсем не скучно, он поволок меня в оперу, в «Народный дивадло», где я слушал чудесные «Гофманови повидки», борясь со сном и усталостью. Спал я в холодной комнате, накрывшись пуховой огромной периной. Под периной было жарко, а когда я высовывал из-под неё ногу, нога мёрзла. Я с вожделением вспомнил о русских печах и ватных одеялах.
Спустя несколько дней понемногу, в одиночку, стали съезжаться делегаты. Приехали Серго Орджоникидзе, Леонид Серебряков, Филипп Голощекин, Догадов, и однажды в редакции, к несказанному своему удивлению и радости, я застал Яна. Он приехал из Екатеринослава. Я уговорил его поселиться вместе со мной.
В ожидании приезда остальных делегатов мы ходили гурьбой по городу, посещали театры и музеи, спорили, расспрашивали друг друга «о работе на местах». Разбросанные и разобщённые до сих пор, мы впервые за последние пять-шесть лет сошлись вместе, мы убеждались, что повсюду, несмотря ни на какие препятствия, вопреки казням, каторге, тюрьмам, ссылкам, всё же ведётся общая и дорогая всем работа. Серго, один из главных организаторов конференции, укорял нас за то, что мы распустились, ведём себя неосторожно, но он и сам заражался нашей радостью, подъёмом и беспечностью.
Я полюбил чешскую столицу. На ней опочили века и древность. В Праге был открыт первый европейский университет. Здесь жил, неистовствовал и страдал Ян Гус, я видел его церковь. За городом фанатически и кроваво боролись до последнего издыхания табориты. За мостом на взгорьях дряхлели средневековые замки. Строгая, одухотворённая готика костёлов, дворцов и палаццо со стремительными, точно готовыми оторваться от земли линиями, со стрельчатыми нишами и лёгкой кружевной лепкой погружали в эпоху крестоносцев, турниров, прекрасных дам, церковных орденов, монастырей, цехов, каминов, баллад, охот, пиршеств и трубадуров. На старинной ратуше ещё сохранились огромные затейливые часы, и, когда они звонили альтом в двенадцать часов, в амбразуре окна следом один за другим показывались и проходили двенадцать апостолов. В Национальном музее хранились старинные латы, кольчуги, забрала, щиты, заржавленные мечи, которые было лишь впору поднять, копья, самострелы, луки, первые пушки и ружья, железные сундуки с такими сложными и хитрыми замочными механизмами на внутренней стороне верхних крышек, что невольно думалось об упорной кропотливой работе, об изумительном ручном искусстве старых мастеров. Вдыхая затхлый, застоявшийся запах, я подолгу стоял в той части музея, где был целиком воспроизведён, как бы перенесён кабинет алхимика, со странными колбами, с ретортами, с кабалистическими книгами, с котлами и жидкостями. Я вспоминал раннюю юность, увлечения историческими романами, повестями, новеллами о средних веках. С удивлением начинал остро и глубоко чувствовать, что эта готика, ратуши, замки, кабинеты алхимиков, латы и кольчуги, эти напоминания о звуках рожков на охоте в лесах у опушки, когда мороз и серебряный иней, и конь горячится под всадником со шлемом и забралом, — эти сказания о войнах вольных городов, бесконечно мне ближе, чем наши Кремли, чем наше византийское на русский лад, чем терема и вече, суздали и лавры, богатыри и соловьи-разбойники, точно когда-то жил я именно здесь, в Праге, в средние века, и дни и годы этой жизни оставили в душе неизгладимый, поэтический отпечаток. Тут была как будто моя настоящая родина, колыбель, единственная, любимая. И так же неведомо, отчего это странное и прочное чувство соединялось с мотивом баркаролы из «Гофмановых сказок», однообразной, меланхолической, грустной и нежной, без начала и без конца, как бы вечной, звучащей из прошлого, уводящей в минувшее. Тихо, бессловно она жалела, жаловалась, что когда-то жили поколения людей, любили, страдали, трудились, отдыхали, своим чередом шла своя жизнь, свой быт, и вот теперь всего этого нет, не будет и никому до этого нет дела и участья.
Я жил двойной жизнью: читал зарубежную подпольную литературу разных толков и направлений, спорил с приятелями, ждал и готовился к конференции, обсуждал планы поездок по России после нашего съезда — и в то же время отдавался новой родине, мечтательному прошлому, грустным и сладким воспоминаниям о том, чего никогда со мной не было, но что было сильней, ярче, дороже всего пережитого в действительности.
Приехали Залуцкий, Шварцман, Степан, Сурен. Из Лейпцига Пятницкий известил, что один из явочных адресов провалился и что часть делегатов, вероятно, арестована. Со дня на день ждали приезда Ленина, Зиновьева, Каменева. Ознакомившись подробно с зарубежными социал-демократическими группами, мы, русские делегаты, решили, что конференция созывается в очень узком и ограниченном составе, что некоторые инакомыслящие течения тоже должны принять участие в наших работах. Взглядов их представителей мы не разделяли, но полагали, что для большей авторитетности конференции, их следует нам пригласить. Мы послали пригласительные письма Плеханову, Троцкому, Богданову, Луначарскому, Алексинскому.
Спустя несколько дней на квартиру, запыхавшись, прибежал Серго, очень встревоженный.
— Одевайтесь, — сказал он, — приехал товарищ Ленин. Сердитый! Ай, ай, ай! — Серго цокнул языком, засвистел и покачал головой. — Ругается. Очень ругается.