Что делал я в эти мгновения? В разорванном сознании остались: кровь на руке от пореза гвоздем, сутулая и противно-покорная спина надзирателя, по ней я бил палкой. Затем я куда-то бежал, кричал истошным голосом, бил стёкла. Я познал упоительный восторг и ужас разрушения, дрожащее бешенство, жестокую, злую и весёлую силу, опьянённость и радостное от чего-то освобождение. Время сжалось, словно стальная пружина, как бы уплотнило и сблизило чреду событий, состояний. И я почуял в себе нечто древнее, простое, могучее, огромное, безыменное, давно забытое и страшно охватившее всё моё существо. И было в этом разрешающее облегчение. Спустя много лет в ботаническом саду на юге я остановился пред семейством кактусов. Один из них привлек моё внимание. Он был больше других, почти в человеческий рост. Уродливый, свежий, злой, крепкий, узловатый, колючий, он застыл в странном напряжении. Посреди прелестных, восхитительных и нежных растений и цветов он выглядел как остаток древнейших, грубых и сильных своей первобытной силой эпох, и, вероятно, поэтому он напомнил мне то, что испытал я в эту ночь погрома и побоища.

И ещё раз я вспомнил об этой ночи. Было северное, неяркое лето, густая зелень леса, запах ладана от хвои, сумрак вечереющего дня в лесу, сухие, обсыпающиеся иглы, серый мох, замшелые лапы ёлок, шум реки внизу и сквозь скупой просвет опаловые клочки неба. Мучаясь от страха, от унижения, я впервые видел недавно ещё родные и близкие, а теперь таинственные, чужие, испуганные и напряжённые глаза. За рекой закрякала утка, на одно мгновение я ощутил в себе неразложимую, грубую, хаотическую, первобытную силу, — и опять, вновь и снова по-особому пережил я тогда своё состояние в ночь погрома, буйства и увечья.

Я вбежал в класс, не зная, что делать с собой. Рванул окно. В небе сияли светляки-звёзды, плыл запоздалый колокольный звон. Я опомнился, поспешил в коридор; бросился отыскивать Валентина. Я нашёл его в конце коридора. Лицо его, полуосвещённое жёлтым, жидким светом из раздевальной, дёргалось, как у больного тиком. Шприц исчез. Раздвигая толпу зевак, в приёмной показался ректор, чёрный, статный монах.

— Дети! Что вы делаете, остановитесь! — кричал он, продвигаясь к нашему коридору.

Валентин сделал несколько шагов навстречу, легко и упористо взмахнул рукой — в голову ректора полетел булыжник, сбил клобук. Нелепо и неловко, по-бабьи подбирая полы рясы, ректор побежал к учительской. Не говоря ни слова, Валентин бросился за ним. Широкоплечий, но рыхлый субинспектор Петров попытался задержать Валентина, тот мигом вывернулся, кинулся дальше. Я последовал за Валентином.

И вот мы вдвоём в учительской: маленький, худой, трепещущий Валентин и я.

Срывно, задыхаясь, он закричал в дверях:

— Ага, вот вы где, мерзавцы! Я — марксист, а вы довели меня до такого состояния, что мы вынуждены устроить погром! Обманщики, душители! Я покажу вам…

Он поднял первый попавшийся под руку стул, бросил его в толпу наших воспитателей. Воспитатели шарахнулись в противоположный угол комнаты. Около нас очутился учитель словесности Орлов. Орлов был поклонник Пушкина, Гоголя, Лермонтова, слыл превосходным преподавателем. Небольшого роста, большеголовый, он бодро входил в класс, потирал энергично руки, поправлял золотые очки, проводил урок содержательно и интересно. Лекции он читал торопливо, заключал их неизменными словами — «вот и всё», — вся сила его содержалась в умелых вопросах и замечаниях. Лучшим учеником у него был Валентин. Вызывал его он редко и выводил лучший балл. Орлова почитали, и, кажется, он был единственным, к кому не пристало ни одно из злых, оскорбительных и обычно метких семинарских прозвищ. Валентин нередко беседовал с ним о Чехове, о Горьком, о Толстом, о Короленко и находился в почтительном содружестве, насколько это дозволялось семинарским бытом.

Орлов быстро шагнул в нашу сторону, загородил собой дорогу: