Подсудимый Желябов. Я обращаю внимание на то, что при предъявлении меня свидетелю я был не в том костюме, в каком меня видел свидетель, т. е. не в пальто и не в шапке. Это важно… по отношению к Тимофею Михайлову.

Желябов все еще не потерял надежды спасти Михайлова. Он долго не отпускает Самойлова. Когда Самойлов утверждает, будто он застал однажды Кобозева нетрезвым, Желябов заставляет признать дворника, что он не видел его пьяным.

"Кобозев шел не шатаясь. Если бы не было на это обстоятельство, — поясняет Желябов, — обращено внимание прокурора, то я не спрашивал бы свидетеля, потому что полагаю, что наша деятельность такова, что перерождает людей и пьянству мы не предаемся, особенно такой человек, как Кобозев. Он совершенно непьющий"…

Государственным обвинителем выступал Н. В. Муравьев, впоследствии министр юстиции. Самодержавие считало Муравьева одним из самых одаренных и изворотливых прислужников. На суде ему все благоприятствовало. Его ожидали награды и повышения. Считают речь Муравьева блестящей. Однако почему же до 1906 г. отчет с замечательной речью держался под спудом? Казалось бы, чего лучше и проще просветить российских граждан уничтожительным выступлением правительственного Цицерона и раз навсегда повергнуть в прах и ничтожество ненавистных социалистов-цареубийц? А вот, не осмелилась сделать это царская монархия.

Возможно, аудитории, подобранной тогда властями, речь Муравьева и показалась необыкновенной, "исторической". Для нас она звучит прежде всего напыщенно. Она произнесена с казенно-патриотическим я церковным пафосом. Муравьев, обвинявший Желябова в склонности к театральным эффектам, сам был исключительно театрален. Сверхпатетические восклицания, как будто искренние, но явно рассчитанные взрывы негодования, энергичные, уничтожающие жесты то и дело перемешивались с церковнославянскими архаизмами, с теми особыми витиевато-тарабарскими, неуклюжими выражениями, какие выработала самодержавная государственность… — Неудержимые слезы подступают к глазам… обрывается голос, цепенеет язык, опирает дыхание… мрачная бездна человеческой гибели… незабвенный отец и преобразователь… все громко вопиет об отмщении…

Кстати: Муравьев был некогда товарищем и другом Перовской по детским играм. Родители Перовской и Муравьева вместе служили в Пскове и часто виделись. Барду самодержавия пришлось забыть своенравную, упрямую Соню в коротеньких платьицах, розовощекую и чистоплотную. Муравьев сделал это с легким сердцем; он опустился даже до упреков в безнравственности.

В начале своей речи он упомянул о беспристрастии. — Нам понадобится все мужество и вое хладнокровие… нам предстоит спокойно исследовать и оценить ко всей совокупности несмываемые пятна злодейски пролитой царственной крови, область безумной подпольной крамолы, фанатическое исповедание убийства, всеобщего разрушения— и в этой горестной, но священной работе да поможет нам бог!

Желябову было смешно выслушивать все эти превыспренние разглагольствования Иудушки, и он не удержался от добродушного смеха. И тотчас же обвинитель обрушился на него.

— Это не факт, это история, — гремел Муравьев… — Из кровавого тумана, застилающего печальную святыню Екатерининского канала, выступают перед нами мрачные облики цареубийц… но здесь меня останавливает на минуту смех Желябова, тот веселый или иронический смех, который не оставлял иго во время судебного следствия и который, вероятно, заставит его и потрясающую картину события 1 марта встретить глумлением… но… я знаю, что так и быть должно: ведь когда люди плачут, Желябовы смеются…

Воздадим Муравьеву по справедливости: это был самый удачный выпад во всей его речи.