— Ах, как жалко мне эту женщину! просто я на нее смотреть не могу. Идите, душечка Арина Ивановна, скажите ей что-нибудь, дайте ей вот денег… ну, отдайте что-нибудь из моих вещей похуже… Только поскорее, чтоб она шла себе, чтоб тут не плакала…

Вышла Арина Ивановна к моей матушке и стала мою матушку из хором гнать. Матушка пошла. На другой день, как мы уж выезжали, приходила она хоть проститься со мной — не допустили.

— Лучше ты не показывайся: раздразнишь девочку, и барышню еще в слезы введешь, и господ, чего доброго, разгневишь — твоей же дочке жутче придется.

Матушка и не стала добиваться. Только как мы из деревни выезжали, она спряталась на выгоне в конопли да издали на меня взглянула, поблагословила меня… А мне-то, глупой девочке, каково приходилось! От страху, от слез задыхалась, а из всех дверей на меня грозятся, сверкает на меня глазами ключница; барыня проплывет через горницу, усмехается, покажется в дверях барин щеголеватый, песенку себе насвистывает; прыгает барышня, веселенькая, — и все на меня глядят, и всех-то я боюсь…

Путь-дорога моя ясно мне помнится. Я ехала в бричке с ключницей, с Ариной Ивановной, следом за господскою каретой. Арина Ивановна была и гневна и придирчива; за мои слезы детские била меня; не позволяла мне из брички выглянуть и все мне спать приказывала. Я, бывало, как встречу ее глаз черный, злобный да голос шипящий послышу — меня уж дрожь пронимает. Тоска безутешная, страх беспрестанный да жаркое лето знойное совсем меня истомили — я захворала. Тогда меня перестали на всяком постое к барышне на забаву таскать — боялись, что болезнью ее заражу, — велели меня в бричке уложить и с барского стола мне подачки присылали… Бывало, едем-едем, и укачает меня, дремота нападет тяжелая да беспокойная, и вдруг что-то зашумит, пахнет в лицо прохладой; открою глаза — а то мы дубовый лесок проезжаем, и веет свежий ветерок, и зеленые листья шелестят полегоньку… Хочу приподняться. "Чего тебе? куда?" — прикрикнет Арина Ивановна… Я опять глаза закрою, и опять едем, едем под солнцем жарким, и какая-то птица звонко, звонко кричит… Иногда, бывало, барышня вырвется из кареты, вскочит в бричку и давай тормошить меня: "Вставай, вставай ты поскорей, мне без тебя скучно!" Случалося, что и сама барыня подойдет: "А что, Арина Ивановна, что Игрушечка?" Меня, видите, Грушей звали. Говорят, как спрашивала барыня у моей матушки: "Как твою дочь зовут?" — "Грушечка!" — ответила ей моя матушка. "Грушечка!

Грушечка! — подхватила барышня. — Пусть будет она лучше Игрушечка!" Господа посмеялись, им полюбилась кличка такая. С той поры и стала я Игрушечкой…

Приехали мы в отчину, в село Рогожино, и там господа на житье поселились.

Сначала на новом месте все мне смутно представляется. Я лежала долго больна в избе душной, и поили меня какими-то горькими травами. Много людей в той избе толпилось; они себе и ссорились и мирились, и охали и веселы бывали. Были они все мне чужие. Я только на них смотрю, бывало, а они на меня-то разве мимоходом глянут — тоже им девочка чужая. Да и дела много у всякого. Известно, что дворня всегда в суете да в беготне. Хоть дела-то не велики, да лучше великих уходят.

Изба эта была высокая, просторная — приходят, бывало, туда и самовары чистить и пряжу мотать, и белье стирать. Кто, бывало, в людской не поместится, сюда ночевать идет. Называли вое эту избу избой запасною.

Вот только раз я лежу — приотворилась дверь, и кудрявая голова молодая выглянула.