Барышня скоро от игрушек отстала — разве уж какую мудреную очень купят, что или звенит, или вертится, — разве такая ее забавит; станет она доходить, как это все сделано да сложено. Любила барышня больше размышлять, да говорить, да слушать. Бывало, подсядет ко мне: "Игрушечка, скажи мне, как ты прежде жила?" Я ей рассказываю, что помню, а она сидит смирнехонько, тихохонько и, ушки навостривши, слушает, слушает… И об чем уж она ни расспрашивала: как землю копают, и как конопли растут, и как их берут, и как крыши кроют, и как холст ткут… Ну, я-то что сама слышала, что на мой глупый разумок детский взбредет, то и горожу ей, бывало. А она так все замечает; глаза у ней такие пристальные, внимательные — точно ей вот это все не нонче, завтра надо самой и уметь и делать… И случалось, что так меня обнимет она крепко и говорит мне: "Игрушечка? я б сама не дошла, как все это делается. Кто ж у вас додумался, Игрушечка?" — "Да я не знаю, — говорю ей, — кто додумался, а все у нас умеют". — "Может, твоя мама, Игрушечка?" — «Может», говорю.

Прелюбопытная, препытливая была барышня. Бывало, как на нее найдет — засыплет расспросами да вопросами: на что это? как то? почему так? зачем этак? Ну, барыня была ленива, чтоб ей что толковать, сейчас на нее тоска нападала:

— На тебе конфетку, Зиночка, да иди себе играй, мой друг!

— Я не хочу твоей конфетки, а ты мне расскажи то и то, — говорит барышня.

Помню, один раз спрашивает она: "Мама, отчего все птицы не говорят?" Барыня уж видит, к чему дело клонится, — вздохнула тяжело.

— Вот, — говорит, — вот, Зиночка, ты уж опять пошла с расспросами!

— Да ты скажи, отчего все птицы не говорят?

— Не умеют.

— Отчего ж попугай умеет?

— Попугай ученый.