Мы и вздумали опять ее подстеречь да испугать; и как она пошла, мы другою дорогою туда же побежали. Курганчик тот густою зеленою травою зарос, да высокою такою! а тут кругом лес — дуб и береза. Вот мы ползком поближе подобрались, смотрим — лежит Катя, покачивается тихонько и какую-то песенку поет, да так тихо, так жалобно, словно слезы горькие выливает. Покачивается, будто в люльке, и поет:
Ой ти, коте, коточок,
Не йди рано в садочок…
Мы слушаем. Пела она и про голубку, и про пташку-зозулю, и про сестер, и про братьев. Пела — мы заслушались; стоим, как завороженные, а Катя все поет да поет. А как подошли мы к ней, голос ее замолк, испугалась, побледнела. Мы ее целовать стали и просим:
— Скажи нам, — просим, — где твоя сторона далекая? И какая она? Расскажи?
Она только вздрогнула.
— Ну, скажи нам, — просим, — все там на твоей стороне говорят, как ты? У всех рукава вышитые? Все эту песенку знают? И нас выучи этой песенке!
Она взглянула на нас да как заплачет! Опять взглянула и на нас, и вокруг на лес, на поля, махнула рукой и вниз лицом упала, рыдаючи.
V
А на утро уж не встала она; горит вся и несвязные речи лепечет. То вдруг поднимется, как здоровая, сядет, склонит голову на руку и запоет песню. И песня поется, и слезы у ней рекой льются. То весело и тихо поет, а вдруг воскликнет, словно от боли жгучей, поднимется и глядит на нас ясным-ясным взглядом; ажно жутко нам станет.