Иду за нею. Комнаты большие, светлые. Ковры богатые, яркие, зеркала, картины в золотых рамах.

Барыня сидит в кресле и с собачкой играет. Из себя она еще хороша была, хоть и не молода. Взгляд быстрый, речь живая, скорая, голос звонкий. И видно сейчас, что щеголиха она не последняя: все на ней с иголочки, и сидит она такая нарядная да пышная. Посмотрела на меня, спросила, как зовут и сколько мне лет, и сказала старушке:

— Ну, уведите ее.

Простилась я с дедушкой.

— Не скучай, дитятко! — говорил он мне. — То ли еще на веку-то случается! А ты не скучай!

Все меня утешал, а сам вздыхал; а поехал — заплакал.

Одели меня и к барыне приставили, а старушка (Аксинья Ивановна ее звали) домой пошла. Она проживала у барыни, пока надо было, а потом отослали ее.

В хоромах я была да Миша, вот тот мальчик быстроглазый. Миша также сирота был, да горевать он не горевал; веселый такой, шумливый, говорун, проказник, и ко всякому, бывало, он сумеет подойти. Уж на что повар нелюбезный человек был, молчаливый, — не то чтобы чуждался он людей, только не охоч был ни на дружбу, ни на знакомство, — а и он, бывало, слушал Мишу, как тот размелется; не прогонял никогда; слушает, бывало, улыбнется и табаку понюхает. А Ефим-кучер так очень Мишу любил, часто его зовет, бывало, сам и в разговоры вдается, как с ровнею.

Барыня моею услугою недовольна была и все на меня гневалась. Я робка очень была, — бывало, она крикнет — у меня и руки задрожат, и в глазах потемнеет; ну, и неловкая я была такая, непроворная, что греха таить!

Билась она, билась со мною да и послала за Аксиньей Ивановной. Аксинья Ивановна сейчас прибежала.