— Да, ужасно! — отвечает Помпей Петрович. — Мужики развращены так, что ничего нельзя устроить. Я хотел сделать улучшения… улучшения… Ничего невозможно устроить!

— Бедный народ! Он не виноват! Он ведь как чистый младенец: злодей завертывает его в свою порочную мантию, а он ясно улыбается и не провидит растлевающего прикосновения нечистых рук!

— Вы смотрите на народ так… так… Вы представляете себе его таким… таким добрым, потому что вы не живете в деревне! — возражает Помпей Петрович, свирепея и по мере этой одолевающей свирепости как бы прихрюкивая. — Поживите вы с народом, так скажете другое! Такого мошенничества нигде больше не сыщете! Вор на воре, разбойник на разбойнике! Ничего нельзя устроить у себя в собственном имении!.

— Нет, друг мой! Нет! Народ не испорчен, — он соблазнен, — и, повторяю, соблазнен, как чистый младенец! Я верю, придут лучшие времена, когда вся скверна спадет с него, как чешуя с очей апостола Павла, и он поклонится правде и добру!

— Это потому, что вы не живете в деревне! — возражает еще с большей свирепостью и с сильнейшим прихрюкиванием Помпей Петрович. — Ведь ничего нельзя устроить, как хочешь! В своем собственном имении!

— Да, — вмешивается дама в дорогом шиньоне, — даже женщины теперь ужасно развращены нравами! Вот у меня в деревне тоже такие все неприятности. Я веду просто страдальческую жизнь. Знаете, даже боюсь жить одна. Я очень кроткого характера, — мне неприятно всякое буйство. Я взяла гувернантку больше потому, чтобы не жить одной. Дети в ней не нуждаются, — они еще малы.

— Позвольте спросить, откуда вы взяли гувернантку? — спрашивает «москвич», наклоняя туловище вперед каким-то тоже «задушевным» манером.

— Из Петербурга.

— Позволите вы мне сделать маленькое замечание?

— Ах, пожалуйста!