Отец Еремей сидел за столом и что-то писал; ярко пылавшая свеча как нельзя лучше освещала его наклоненное над письмом лицо и медленно движущуюся белую, пухлую, с ямками руку.
Отец Еремей так был углублен в свое занятие, что не заметил моего появления.
Я быстрым взглядом окинул светлицу.
Она украшалась тяжелыми столиками красного дерева, таким же диваном и стульями, налоем, ликами святых угодников, изображениями высоких духовных особ с сложенными на благословение перстами, картинами библейского содержания. В переднем углу теплилась большая лампада пред грозным образом бога-отца, пускающего причудливыми зигзагами алую молнию из клуба белых облаков.
Отец Еремей продолжал водить пером, с видимым тщанием отделывая каждую букву; время от времени он как будто усмехался.
При этой усмешке благообразное лицо его делалось столь ужасным, что смертельный хлад пробегал по моим членам; не то чтобы оно принимало гневное или яростное выражение — нет, но оно все тогда трепетало каким-то особым, трусливым, предательским наслаждением, гнусность которого невозможно выразить словами.
Мне словно кто в уши прокричал слово, вырвавшееся когда-то у Софрония:
— Иуда!
Я стоял, как бы прикованный к месту, не смея подать голосу.
Вдруг он положил перо, откинулся на стуле, погладил свою шелковистую бороду и тихонько-тихонько захихикал.