Напрасно ласкала меня мать, — я отвечал на ее ласки, бывал нередко растроган ими до слез, чтил и любил ее нежнее и бережнее прежнего, как единственного, еще не отнятого у меня друга, но это меланхолии и тоски моей не рассеивало; напрасно отец пытался утешать меня различного рода дарами, начиная от медовиков до салазок на предстоящую зиму, — все его приношения и попечения были мне невыразимо тягостны и отравляли, так сказать, мою грусть.
Именно отравляли, ибо, с одной стороны, характер человека внушал мне непобедимое никакими усилиями и самоувещаниями отвращение, с другой же стороны, детская привычка и сыновняя привязанность производили свое надлежащее действие, и часто я, видя его тоскливую угодливость и робкое за мною ухаживанье, преисполнялся жалостию к жалкому виновнику дней моих и не имел духу отстранить его слабых, дрожащих, обнимающих меня рук.
Не могу здесь не выразить некоторых моих мыслей о так называемых "добрых, честных, но слабых людях".
По моему мнению и наблюдениям, страданья и вред, причиняемые вышепомянутыми "добрыми, честными, но слабыми людьми", превосходят даже зло, причиняемое отъявленными ворами и разбойниками, ибо отъявленных я с спокойной совестию схватываю за шиворот, но что сотворю я с "добрым, честным, но слабым человеком", поймав его на месте преступления?
Еще я не прикоснулся к нему, еще слова не изрек, как он уже сам бежит ко мне, источая потоки слез и отчаянным лепетом давая понять свое горькое раскаяние.
Руки у меня опускаются, и я в исступлении своем могу только роптать на творца, создавшего подобную тварь.
Горе тому, кто связан с подобною тварию узами родства, дружбы или любви! Он осужден на невыразимое терзание видеть в близком ему существе подобие тряпицы, которую первая злонамеренная десница может ввергнуть во всякую грязь, между тем как он, извлекая это подобие тряпицы и тщательно выполаскивая, со скрежетом зубов помышляет в сердце своем: "Ведь это ненадолго я отмываю! Ведь это до первого случая!" Суровый разум гласит ему: "Брось! не марай своих рук напрасно!" Но снисходительное, слабое сердце шепчет: "Попробуй, попробуй еще раз! А может статься… может статься…" И он, хотя со скрежетом зубов, но всю свою жизнь продолжает отмывать и отчищать любезное ему подобие тряпицы!
Я употреблял все ухищрения моего ума, дабы разведать о судьбе Насти и Софрония, но ничего, на что бы я мог возложить веселящие или хотя подкрепляющие дух упования, не узнал.
Прохор довез отца Еремея и Настю до города, откуда был отправлен обратно в Терны. Он мог только сообщить мне следующие сведения.
Он довез отца Еремея и Настю благополучно. Всю дорогу седоки его пребывали в молчании, только время от времени отец Еремей отдавал ему приказание погонять лошадей. Ночь была темная, и шел маленький дождичек. Вскоре после восхода солнечного они достигли города, направились по указанию отца Еремея к постоялому двору и у ворот помянутого двора остановились. Отец Еремей сошел с тележки и, обратясь к Насте, сказал: "Сходи!", чему она беспрекословно повиновалась. Небо тогда совершенно прояснилось, солнце ярко сияло с небес, и он, Прохор, взглянув пристально на лицо Насти, никаких следов слез ниже отчаяния на нем не заметил. Девушка казалась только сильно утомленною и была очень бледна. Отец Еремей тоже не обнаруживал ни движениями, ни взглядом, ни звуком голоса каких-либо особых признаков ярости или сокрушения. Он с обычною ему пастырскою благостию сложил персты и благословил вышедших ему навстречу хозяина и хозяйку, спросил их о здоровье, о благополучном теченье жизни, о преуспеянье в торговле, затем выразил желание отдохнуть после утомительного пути и, отдав Прохору приказание кормить лошадей, удалился вместе с Настею в особую комнату.