Коль часто Прохор, склоняемый моими страстными мольбами, подкрепляемыми посильными приношениями, состоявшими из лепешек на сметане, пирогов, сластей и тому подобных домашних произведений, повторял мне этот рассказ!

Тронутый моею горестию, польщенный вниманием, с каким я ловил каждое слово, слетавшее с его уст, а также желая сохранить за собою хотя смиренный, но приятный для него доход, Прохор мало-помалу начал разнообразить свое повествование вводными эпизодами: чертил мне портреты торговавшихся израильтян, хозяина и хозяйки постоялого двора, цепной серой собаки, а также присовокуплял к этому описание самого постоялого двора, близ находящейся мелочной лавочки и других городских достопримечательностей, какие он успел заметить.

Рассказывал он мне обыкновенно, сидя в картофельной яме за поповым огородом, где, если помнит любезный читатель, хранился у него тайный склад хворосту, соломы, очерету, ниток и иголок и куда он, обманув бдительность Македонской, скрывался для плетения соломенных шляп, хворостниковых корзин и очеретовых котиков.

Усевшись около него, я скрепя сердце слушал вводные эпизоды, неинтересные для меня описания и изображения, прерывая их время от времени тоскливым вопросом:

— А Настя? А Настя что?

— Настя все ничего, — отвечал он, прилежно и быстро переплетая соломинки или хворост. — Настя все ничего; сидит и думает.

И он снова принимался за повествование, а я, внимая ему, с жгучею печалию начинал представлять себе драгоценную сердцу моему девушку, как она сидела и думала, и разные выводить заключения, что она именно в те минуты, о чем, о ком думала?

Но скоро с трудом собранный запас терпенья у меня истощался, и я снова прерывал повествование скорбным вопросом:

— Так, значит, он повез ее в Киев?

— Надо полагать, что в Киев, — отвечал беспечный парень.